— Эх, Микола! — вздохнув, хочу я начать разговор о ней с моим все еще холостым директором. Но тут раздается третий звонок. Отложим их знакомство до антракта.
На сцене — молодость новой, народной Польши. Пестрая, многоцветная радуга национальных костюмов, которых я не видел больше десяти лет. Новая молодежь, которую мы приветствуем здесь впервые.
Величественно звучит наш Гимн, исполняемый теми, для кого он теперь неразрывно связан со словами — свобода и счастье. Совсем по-новому воспринимаются и старые слова: «Еще Польска не згинела». В дружной семье могучего лагеря мира она не погибнет никогда!..
А потом льются песни — прекрасные песни трудового народа, счастливые дети которого принесли нам с польских просторов и звонкую радость сегодняшнего дня, и горькую, задушевную печаль минувшего.
Звучит «Зозуленька» — игривая песня сосновых лесов, что шумят над песками Мазовии, где катит воды широкая Висла.
— Она! — шепчет Микола, до боли сжимая мне руку. — Смотри, в первом ряду, седьмая слева.
Взор мой отсчитывает шесть девушек, останавливается на той, которая давно знакома… Девушка с косами, светлые глаза. Они прикованы к рукам дирижера. Она не замечает ничего, она живет лишь песней… Вот уж и я не вижу ничего перед собой, а только лес, заходящее солнце и босую, в стареньком пестром платьице певунью Ядзю.
— Ку-ку, ку-ку, ку-ку!.
— А может, Владик, и не она, — снова шепчет Микола.
Мы забываем на время о том, что рассуждения наши наивны. Я так же, как и он, сную глазами по рядам певиц, среди множества издалека похожих одна на другую девушек, стараюсь узнать, различить нашу Ядзю. Напрасно! В глазах у всех — тот же восторг, а у многих, особенно совсем молоденьких, так же по-детски мило, как у Ядзи когда-то, складываются губы, передавая кукование… «Нет, не она, и это не она… Ее здесь нет. А впрочем — в этом ли дело?..» — думаю я.
«Ты мой лучший друг!» — всплывают в памяти слова, которые с каждым днем нашей жизни все больше наполняются живым, непобедимым смыслом.
МАТЬ
ШЛА ЖАТВА, и она с каждым днем уставала все больше. Жаркую духоту трудно было отогнать от немощной груди даже самой большой, самой колосистой горстью ржи. А работать надо, хотя туман застилает глаза… И она жала, никому ничего не говоря.
Вечером, возвращаясь домой со своим младшим — в то страшное лето единственным в хате — сыном-подростком, старуха едва передвигала ноги, разбитые годами беспросветного труда… Поблекшие глаза ее, казалось, глядели на мир из-под низко надвинутого платка совсем безразлично…
Однако они многое замечали.
Вот, неожиданно остановившись, она оглянулась на своего хлопца, который тоже с серпом на плече молча и почтительно шел сзади, сдерживая шаг, по-пастушьи «поклевывая» сладкий ржаной колосок.
— Гляди, Василь, как упирается… Эх! Держись, горемыка, стой!..
Сын перестал на миг «клевать», глянул в ту сторону, куда она показывала. За большой узорной дерюгой чересполосицы, где-то далеко-далеко за холмом потухала заря, а совсем рядом с межой, по которой они шли, стояла понурая копенка жита. Утром по нивам с горы в долину низом прошелся ветер и надвинул копнам шапки на самые глаза. Мало того — иную, что послабей поставлена, так и всю наклонил или даже перевернул совсем. Та, на которую показала мать, склонилась всеми снопами вдогонку утреннему ветру, улетевшему уже на другой конец света, но не хотела упасть. И старая жнея улыбнулась, глядя на нее с тем же неиссякаемым жизнелюбием, как в годы, когда она была еще батрачкой в панском имении и не знала устали, бегая вокруг чужого счастья.
Когда межа уперлась в большак, мать с сыном повернули влево и пошли тропкой, протоптанной в траве обочины, все так же — она впереди, он сзади. Справа высоко поднималась насыпь дороги, слева время от времени гудели телеграфные столбы. Прогудит, потом идешь, и вот опять стоит и гудит, словно живой, — так печально, даже зловеще, бормочет.
На одном столбе, уже недалеко от поворота на их хутор, старуха заметила белое пятно бумажки на уровне глаз. Прошла мимо: некогда на все обращать внимание… Потом остановилась. Сказать сыну, чтоб поглядел, не успела: он уже сам читал, бросив «клевать» колосок. Прочитав, содрал бумажку, изорвал на клочки и швырнул их, словно пригоршню мякины, кому-то невидимому в глаза.
— Что там такое?
— Чтоб не давали есть бойцам. Чтобы доносили на них полицаям… Обещают водки и табаку.
— Пусть бы себе висело, сынок. Неужто их кто-нибудь послушает?