В школу Даник опоздал. Пан Цаба поставил его в угол на колени. Глядя на стену, исцарапанную ногтями и исчерканную карандашами его предшественников, Сивый думал о том, что сейчас делается там, за горой. Там, где Полуян с братом встретили Миколу. Эх, и барабанит небось по их спинам палица! «Это им не ко мне и не к моей маме цепляться!.. Это им не кто-нибудь — Микола!..»
Такой друг все может, все знает. Он и про «храпку» эту объяснит.
Даник поскорее оделся и побежал к Кужелевичам.
Однако и Микола не мог ему ничем помочь. Положив на лавку свой молоток и колодку (Микола еще и сапожник!), он взял Даников «элементаж» и стал размышлять вслух:
— Конская морда — храп. Еще храп — гололедь без снега… Но тут, брат, это все не подходит… А во что ты, когда рыбу удишь, заворачиваешь своих пескарей? В тряпку. Может, оно и по-польски так — тряпка-храпка, а?
Сивый шмыгнул носом и задумался. У них только Иван Терешков рыбу в лоскут заворачивает. Но у него и плотички бывают, и окуни. Даник делал иначе. Он выпивал из бутылки молоко, а потом, как поймает рыбку, — туда ее, в бутылку. Одного за другим запихивал через горлышко скользких, холодноватых пескарей, часто менял воду, а они почему-то все разевали рты. Сыпал им туда крошки хлеба, и казалось, рыбки едят… Жуют, жуют, пока наконец не подохнут…
— Да нет, дядя Микола, — сказал он, — храпка это не тряпка. Тряпка по-пански шматка, вот какой мы в школе доску вытираем…
— Ну, так я, брат, не знаю. Я, брат, в ихнюю школу и дня не ходил.
— А что же учитель? — отозвалась из-за прялки Даникова мама. — Ему лишь бы деньги огребать?
Старик Кужелевич, дядька Рыгор, лежал на печи, только лапти виднелись. Думали — дремлет, а он заворочался и говорит:
— А ну его, этого учителя! Какой он поляк! Он же из Березовки. Я и отца его знаю, и его самого. Из богатой хаты, ничего не скажешь. В Несвиже учился, по-русски. А теперь вот в панскую шкуру вырядился. Уже вишь и паню себе отхватил, женился. Сестра, говорят, какого-то полицейского. Устроился неплохо. А нашего брата, даже который и ученый, учителем небось не поставят. Да не каждый и пойдет, как этот Цаба. «Храпка, шматка»… Калечат только! Скорей бы уж на них управа какая-нибудь нашлась. То пан полицейский, то пан секвестратор[5], то еще какой-нибудь пан Цаба — все на нашу мужицкую шею…
Даник не спускал глаз с Миколы. Друг его встал, подошел к полке и снял с нее какую-то книгу.
— Это Купала, — сказал он. — Тот самый, что и про Машеку написал. Помнишь? — подмигнул он Данику.
— Ыгы, — так же заговорщицки улыбнулся Сивый, вспомнив безмен.
— И обо мне он написал, — перелистывая книгу, говорил Микола. — Вот гляди, стих: «Я швец — молодец». И о тебе написал. О тебе и о твоей маме. Сейчас найдем. Ага! Ну, слушай.
Это был разговор матери-крестьянки с сыном своим, который пас чужих коров. У мальчика было то, чего Даник навеки был лишен, — отец и братья. Было и то, чего он еще не успел испытать, — служба у чужих людей… Было, однако, главное, что роднило Сивого с тем пастушком, — горькая доля.
Микола, стоя посреди хаты, читал:
Ну, и вот что ты, брат Данила, должен запомнить навсегда:
Вот так, брат, и записано. Понятно?
Даник в ответ мог вымолвить только свое «ыгы». За него ответила мать.
— Хорошо-то как, боженька, — вздохнула она. — Слышала, Алена, а? — обернулась к Миколовой матери, тоже переставшей прясть.
— Ну что, Даник, — сказал Микола, — хочешь научиться это читать?
— Ыгы!..
— Коли «ыгы», так иди сейчас выучи свою «храпку», а вечером приходи.
И вот наступил вечер, когда еще один белорусский пастушок с мужицкой жадностью стал твердить — чтоб запомнить на всю жизнь — тридцать две буквы на этот раз уже не чужой грамоты. А после того была ночь, когда в старой, занесенной снегом хатенке долго не мог уснуть маленький человек.