…Под вечер путь им преградила речка. Она была неширокая. Середа нашел хворостину, стал мерить глубину. Нельзя было даже понять, где начинается дно: хворостина уходит и уходит… Нашли неподалеку ствол сухой осины, лежавший еще с зимы. Перекинули — как раз хватило. Проверить, выдержит ли, пошел Федорин Иван. Он разулся на всякий случай и оставил оружие. Перешел; выдержала. Тогда пошел Середа с автоматами. Женька остался последним, потому что Лида стояла сбоку, выжидая.
— Дашь, может, Верочку мне, — сказал он. — Ты же измучилась.
А она как-то странно на него посмотрела и только сказала:
— Иди.
— Да что ты, Лида?
Она повторила так же:
— Иди.
А потом прибавила:
— Да куда тебе, Женя! Пройди хоть один.
Перейдя на ту сторону, Женька стоял и, бледный, молча смотрел то на босые, черные ноги женщины, на диво уверенно, твердо ступавшие по осиновой жерди, то на руки, державшие девочку. Казалось, никакая сила не способна оторвать эти ноги от кладки, а руки — от ребенка.
Перешла! Перешла и опять поплелась за ними.
А Женьке хотелось прямо спросить: «Ты не веришь? Не веришь и мне?» Но спрашивать было страшно: а что, если она так же решительно, как дважды сказала «иди», ответит «не верю»?
5
Ах, опять этот плач!..
Девчушка до этих пор знала одно. В это время еще вчера на столе рядом с кроватью горела лампа. А она со своей мамой лежала под легкой дерюжкой. Лежала, правда, только мама, так как дочурка, как всегда, требовала своего. Кому какое дело, что она уже сыта, что пора бы подложить под пухлую розовую щечку маленький кулачок и спать, сквозь сон причмокивая губками! Кто станет оспаривать святое право младенчества? Девочка будет не только сосать: она поднимет глазки на мать и шаловливо улыбнется. Пускай только мама попробует не засмеяться в ответ. Она начнет целоваться, воркуя, покусывая первыми зубками мамины губы. А потом, победив наконец, опять привстанет, поднимется и, нырнув, снова прильнет к груди.
А сегодня вдруг нашелся зверь, забравший у маленькой девчушки все. Вокруг темнота, холод, вместо горницы — лес. Мать сидит на земле, поджав холодные ноги, прижимает к себе свое сокровище и только чуть слышно, беспомощно шепчет:
— Рыбка… милая… что ж тебе дать?
Зверь выгнал их из родного гнезда, преследовал их пулеметами, минами и бомбами, иссушил в груди матери молоко…
И вот девочка напрасно пытается его вернуть. Уже не для забавы только, не для игры. Первый раз в жизни ее заставили испытать голод.
Она плачет. Это тихий и страшный плач…
А тут рядом в темноте кто-то ворочается на траве и опять недовольно бубнит:
— Эх, чтоб тебе… нет от тебя ни днем, ни ночью покоя. Доведешь ты нас до погибели…
— Кто тебя доведет? Скажи ты мне, кто тебя доведет? Ну скажи, что ты говоришь?!
Лида хотела еще что-то прибавить, но вдруг, снова представив весь ужас своего положения, она заплакала — тихо, навзрыд:
— Ах, Андрей мой, Андрей, был бы ты жив, видел бы!..
…Андрей видит. Он здесь. Он стоит перед Женькиными глазами, слушает, как горько плачут самые близкие ему существа. Презрительно и печально прищурив серые глаза, он говорит:
— Эх, вы!..
И за этими словами — ночи засад и стычек, боевые друзья, первые радостные сводки… И то время, когда они, еще до вступления в отряд… да какое там, собственно говоря, вступление! Тогда и отрядов еще не было, когда они, молодые комсомольцы, собирались в хате старшего товарища, у Андрея, на хуторе и обсуждали с ним, с чего начинать…
Вот и Шура Сучок…
«Я бы, в случае чего, сразу дал бы вам знак, чтоб вы успели спокойно отойти…» — «А сам?» — «Сам? Черт его знает… Что ж, сам тоже что-нибудь сделал бы…»
Он ничего больше не говорит.
«…Если же по малодушию, трусости или по злой воле я нарушу свою клятву и предам народное дело, — встают перед Женькой слова партизанской присяги, — да погибну я позорной смертью от руки своих товарищей».
«Мы еще не нарушили ее, — думает Женька, — но мы уже встали на этот путь. Мы ослабели, испугались. А испугавшись, мы безвольно поддались самому трусливому из нас, потому что он обещал провести в надежное убежище. Вот только ребенок мешает нам, может выдать нас своим плачем… А если бы пришлось выбирать, кому спастись — нам или малышке, — что он выбрал бы, наш поводырь?. А мы, вероятно, молчали бы, ведь теперь мы молчим, пока он вякает. Ну, а если у нас на пути, несмотря на всю лесную премудрость Середы, вдруг окажутся фашисты? Жизнь тогда можно будет купить только ценой измены, порожденной страхом. Что он тогда выберет, наш поводырь? А мы? Мы тоже будем молчать?.»