- Матрена, собирайся и старшего бери! Такее наше делечко… да юсё, да юсё... Да швидче же!
Вдоль всей улицы, что через Бобровицу выходит к Чернигову (она одна тогда и была) народу невиданно - встречают царя-батюшку. Ждали почти два дня, побросав хозяйство, а домой не уйдешь - пропустить боязно: проедет царь, и не увидишь его, не скажешь ему, родимому, что наболело, если близко допустят, не поклонишься даже. Гоняли мужики жен до дому за харчем и горилкой, тут же на обочине перекусывали и снова ждали. Кстати, пока ждали, ни одного… мордобоя в селе не было… А в тюрьме был, первый самостийный за всю историю, вору одному руку и ребро сломали. За что? Не знает никто - надзиратели все, кроме нескольких дневальных, тоже царя встречали.
Думаете - глупость, придумываю все? Да думайте, что хотите. У нас принято вранью раньше правды верить. Сколько нам всякого Борис про рельсы наобещал? Что, верили? Вот и продолжайте. И мужики верили и дождались. Показалась красивая карета, в ней он сам, да еще тетка какая-то в пышных платьях, еще два барина, а на запятках господин в золотом расшитой одежде, сперва его-то за царя приняли. Приготовились мужики душеньку царю-батюшке излить, на произволы пожалиться, только сперва поклонились в землю, как положено. А когда распрямили спины согбенные, то увидели, что карета, покачиваясь, удаляется, не остановившись. Правда, говорил один болтун потом, что царь-батюшка из кареты рукой помахал, только вот ему-то я, как раз, и не верю. Потому что болтун этот Матрене братом приходился, Андрей звали, царство ему небесное, значит, мне он дед был двоюродный. Помню я его хорошо, все на завалинке сидел, борода длиннющая лопатой, курил…
Да, одну вещь я вспомнил, мимо которой никак не проскочить. Замечательного в Бобровице особо-то и не было ничего, кроме Десны, да ещё фамилий разных. Бублéй и Шикута, это цветочки, а вот послушайте: Петро Сорока, Микола Непейпиво, Андрий Великашапка, Борода, не помню имя, Горбатый, Андрий опять же. О, фамилии! Правильно писатель Гоголь (тоже фамилия!) заметил: силен наш народ прозвища давать. Прицепляются потом эти прозвища, как репей, к потомкам переходят фамилиями. Уже не помнит никто, почему Непейпиво? И живет себе человече, радуясь затейливой игривости ума. Да, вот, значит, деду Андрею не верю я, не то чтобы не махал царь никому рукой, только, может, и не царь это был… Но на Василия этот неспешный проезд красивой кареты как-то по-особому подействовал. До последних дней своих часто вспоминал он, как пацаном царя видел. Шел ему уже четвертый год, а детские впечатления занозами в памяти сидят до конца…
...Я помню тот Ванинский порт
И рёв пароходов угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные мрачные трюмы.
На море спускался туман,
Ревела стихия морская.
Лежал впереди Магадан,
Столица Колымского края…
О, махнул куда! – скажет удивлённый читатель, - Магадан-то тут при чём?
Ой, не спеши, славный мой человек, удивляться. И Магадан ещё будет, и многое чего. Оно ведь как? Отражается в ясных любопытных детских глазёнках поблёскивающая золотом карета, небо далёкое, манящее отражается… Светлы детские глазки, ни облачка в них, ни думки тягостной, а потом – бац! - и вот уже в них сопки бескрайние, утыканные стлаником, ветрюга слезу вышибает и полнейшая безнадёжная неизвестность – завтра вот захотят, и к стенке поставят, а может не поставят, а просто в затылок пальнут… или не пальнут? Кто знает?
В Магадан ведь в начале 30-х мало кто по своей воле добирался, ну разве геологи. Немногочисленное тогда народонаселение колымское строго делилось всего на два «класса»: охранников и охраняемых. И первые, и вторые ехали туда не от страстного хотения – одни по приказу, другие по приговору.
К классу охраняемых относился и Василий, приехал, значит, по приговору.
Только до этого о-го-го ещё сколько, а пока в детских глазках – золочёная карета и небо… Не заметили глазки ни революции, ни новых властей. Детство такие события не интересуют. Интересуют его ночная рыбалка, купание до посинения, да ещё три до невозможности грязных человека, что лошадей привязали прямо к забору и в хату вошли не поклонившись.
- Указ слышали? – грозно спросил тот, что помоложе.
- Який указ? – Матрёна, аж рот разинула и ростом, будто, ниже сделалась.
- Тот указ, что ты, баба, должна вольную армию батьки Махно кормить и всё, шо треба, на нужды армии добровольно жертвовать! – самый грязный, что в обмотках был и с огроменным фурункулом на шее, подошёл к столу и без дальнейших слов ухватил краюху ещё горячего ржаного подового хлеба.
- Ой, божечки мои-и-и-и! – заголосила Матрёна, как голосят с начала времени испуганные бабы, и попыталась двинуться к двери… Бежать же надо, кого-нибудь звать. Потянула за рукав Васятку… Только приятели того, что с фурункулом, хохотнув, шасть к двери и за шашки взялись. Пугнуть хотели, наверное.
Васятка выкрутился из мамкиных рук, успел прошмыгнуть межу страшными дядьками и сиганул в дверь, слыша сзади страшный топот и улюлюканье. Пулей облетев огород и оказавшись у тыльной стороны хаты, прильнул, согнувшись в три погибели, чтобы из избы не заметили, к запылённому окошку. Сердце лупилось, страшнее зверя в западне, кровавая пена подступала к горлу. Там, в хате, ногами пинали грязные ироды мамку. Она колодой валялась на земляном полу, закрывая руками голову.
Казалось, взмыл Васятка над землёй и быстрее самой быстрой птицы понёсся к отцу, тот на дежурстве в тюрьме был. Почему к соседям не рванул? Так тётка Галя, что справа соседи, и дядька Петро, что слева, на ярмарке ночевать остались, они так всегда по три ночи там ночевали. А дальшие соседи, двора четыре по дороге, свадьбу справляли в соседнем селе. Их ещё дня три потом не было – гуляли.
На полдороги где-то Васятка отца увидал – отец с дежурства возвращался - это, правда, километров уже пять от хаты было.
- Тятька, швидче!!! Ироды мамку вбивают! – захрипел Васятка, воткнувшись с лёту в живот отца и трепеща, как подбитая птица. Кричать не мог, горло перехватывало от стремительности бега.
Ничего не спросив, отец подхватил сына подмышки, взгромоздил на закорки и вместе с ним рванул бегом до дому.
- Тятька, швидче, швидче!!! – колыхаясь на закорках, как телега по колдобинам, твердил всю дорогу Васятка.
Вот уже и хата… только нет привязанных у забора лошадей, а мамка, слава господу, есть, скрючившись сидит на пороге, лицо вспухшее отирает подолом и вздыхает, как больная собака.
Отец первым делом не к мамке, в хату кинулся за винтарём, а нет винтаря! Ногайка только висит за дверью и разгром кругом полнейший. Уж тогда он к мамке: «Идé подлюки!? Куды потикали?» Мамка губами разбитыми зашевелила, а сказать не получается, рукой только слабо махнула в сторону, на карачках поползла в хату и попробовала залезть на кровать… Тут отец стал ей помогать, смочил тряпицу горилкой, начал лицо отирать. Она как заверещит – больно же! Потом отец подорожника вдоль тропинки в огороде нарвал, сделал матери что-то навроде повязки на лицо. Только всё равно, через час примерно, вместо лица мамкинова синева сплошная образовалась с узенькими щёлочками, где глаза были.
Далее обнаружилось, что Шаляпина нет, спёрли, сволочи, и патефон, конечно, тоже. А ще борова закололи и так, по мелочи, если не считать винтаря, ещё кое-что с собой уволокли. Гады, в общем, грабители пакостные.
Потом Михайло расследование начал производить. То есть, оседлал Кавуна и по всем соседям, кого застал, проехал. Только про иродов поганых так и не узнал ничего, зато узнал, что указ действительно был, ещё вчера. Трое или четверо полупьяных конных въехали в Бобровицу, один в трубу трубил, другой ногайкой в окна колошматил; и всем орали, что в село входит вольная армия батьки Махно, что встречать её надо радушно, но если кто из хлопцев батьки разбой учинит или воровство, или какую порчу, то справедливый батька велит идти прямо к нему и указать на негодяя. Вот только доехали эти глашатаи лишь до дворов, где свадьбу справляли, а дальше их напоили до отупения и в соседнее село на продолжение с собой уволокли.