— Ты, это… Где взял? — спросил Полянский, подозрительно глянув на довольно потирающего руки приятеля.
— Где-где… Какая разница… Бабки есть, вот и потратил.
— А это?
Полянский указал на баночное пиво и икру.
— Это, что, в «Березке»?
— В какой, еще, «Березке»? Пошел на рынок, с грузинами перебазарил. Грузины — великая нация. Все могут.
— Да-да, конечно. Были в истории прецеденты.
— Ну вот. А если бабки есть, то…
Огурцов пошарил в карманах и лицо его на мгновение затуманилось.
— … нет, -с облегчением выдохнул он. — Еще осталось мала-мала.
— Ну, осталось, так осталось. Давай, Огурец, — плотоядно поглядывая на икру, неровной горкой замерзшую в пузатой стеклянной баночке, сказал Полянский, — давай, Богу помолясь, начнем.
— Не поминай имя Божье всуе, — важно заметил Огурцов.
— Иди ты на в жопу со своей суей, — отмахнулся Дюк. — Какая тут может быть суя, когда я с утра... кроме спинки мента у меня ничего во рту не было!
— Садись, садись, — милостиво разрешил Огурец. — Давай отметим…
— Что?
— Ну… Как сказать?… Мой первый криминальный опыт.
— В каком смысле?
— В прямом. Я теперь, Алеша, вор.
— Да ну! Что, банку тушенки в гастрономе спер?
— Нет, выше бери.
— Не могу выше взять. У меня диапазон маленький. Голос не поставлен. Только, разве, так — пи-и-и!
Дюк запищал фальцетом так пронзительно, что Огурцов вздрогнул и едва не выронил граненый стакан, в который собирался налить виски.
— Хорош, хорош… Давай-как махнем.
— Погоди.
Полянский быстро отрезал от батона толстый ломоть нежнейшей, белейшей, мягчайшей булки, намазал ее толстым слоем игры и, откусив сразу половину, исподлобья посмотрел на гостя.
— А что это ты мне про работу начал рифмоплетствовать? Там, что ли, напортачил?
— Как тебе сказать?
Огурцов закинул ногу на ногу и вдруг запел — тихо, закрытым горлом, но очень правильно, точно попадая в ноты и даже иногда удивительно верно имитируя томный и очень сексуальный голос Булата Окуджавы:
— Я в синий троллейбус войду на ходу,
В последний, прощальный…
Дюк внимательно слушал, держа в одной руке недоеденный бутерброд, в другой — на отлете, стакан с виски.
Цех игрового транспорта находился, как говорится, на отшибе — на самой окраине города и занимал огромную площадь. Место это было диковатое и по-настоящему обжитой была лишь крохотная его часть — административные здания, два съемочных павильона, практически ничем не отличающиеся от тех, что располагались в головном, выражаясь официальным языком, предприятии в самом центре города.
Здесь земля была залита асфальтом, курили, сидя на лавочках творческие работники в промежутках между съемками и жизнь здесь, если и не кипела, то, по крайней мере, текла. Хотя и достаточно вяло.
Творческие работники пили портвейн, работники рангом повыше — коньяк, за тем и за другим бегали работники совсем уже низового звена — такелажники или просто разнорабочие, «волки», как называли их на киностудии, то есть, мужички, все, как на подбор, небольшого росточка, работавшие без оформления, то есть трудовые книжки их не лежали в отделе кадров киностудии. Да, пожалуй что, у многих из них и вовсе не было никаких трудовых книжек. Может быть, и паспортов-то не было.
Зарплату они получали раз в месяц по квиточкам, которые выдавались им в конце каждого отработанного дня непосредственным начальником — администратором картины, директором транспортного цеха или еще кем-нибудь, у кого вдруг возникла нужда в недорогой, разовой рабочей силе.
Каждое утро волки толкались у главного входа на киностудию — конечно, в большинстве своем, в центре, где и находилась главная «волчарня» — транспортно-экспедиционный цех, куда стекались заявки на волков. Заявки распределялись между мужичками, они получали разовые пропуска и шагали по месту работы. Для многих из них это место было уже постоянным, хотя каждый день приходилось выписывать новый разовый пропуск.
На студии их любили — волки были неприхотливы в быту, согласны на самую грязную и тяжелую работу, ну, а если и пили (а пили они все), то что ж тут такого? Ну, пьет мужичок, большое дело… Ящики-то с реквизитом таскает при этом и, что называется, есть не просит.
У многих из них, наверняка, было темное прошлое. Спрашивать об этом на студии было не принято. Пожилые женщины — реквизиторши или костюмерши — поили приглянувшихся им волков чайком-кофейком и сами изливали им то, что наболело, а волки, в силу того самого темного прошлого имея богатый опыт общения с самыми разными людьми и будучи неплохими психологами, что называется, «по жизни», с легкостью включались в любую беседу на самых разных уровнях и поддакивали усталым женщинам, давали немудреные житейские советы, выступая в качестве бесплатных психотерапевтов.
Иногда их и приглашали на съемки именно для этих целей. Полюбившихся мужичков «заказывали» тетеньки-реквизиторши и, бывало, волки уезжали со съемочной группой в экспедиции на месяц-другой — иной раз в Сибирь или Урюпинск, а, случалось, что и на Кавказ или в Крым, в Прибалтику или во Владивосток — это, конечно, было чистое везение и немногим удавалось так разжалобить творческих работников, чтобы те полюбили волка как родного и всюду таскали с собой.
Как все это согласовывалось с советским трудовым законодательством, не понимал никто.
С одной стороны, само существование волков подтверждало тезис о том, что в СССР нет безработицы — любой человек, вне зависимости от образования, социальной принадлежности и даже наличия прописки может и должен трудиться, приносить обществу пользу и сам, в свою очередь, пользоваться плодами своего труда.
Но вместе с тем, в отношении наемных, поденных рабочих отсутствовали все гарантии, которые, вроде бы, должно было давать государство трудящимся гражданам. Ни тебе оплаты больничных листов, ни тебе помощи профсоюзов, да что там — ни на одну работу, кажется, не принимали без прописки. Разве на разгрузку вагонов. Но киностудия — учреждение серьезное, культурное, и вообще, еще сам вождь сказал, что занимается она искусством важнейшим из всех, занимается она идеологической работой, пропагандой — каким образом трутся вокруг нее деклассированные, подозрительные, вполне возможно, криминальные элементы — это был большой вопрос.