— Послушай, не так быстро!
Малыш остановился и подставил Пьеру плечо, чтобы он на него оперся и немного перевел дух. Стремясь преодолеть заикание, он, почти выпевая слова, сказал, что надо идти, что нельзя заставлять ребят ждать, что Ган может занервничать, перевозбудиться, и тогда он устроит дикий скандал и всем не поздоровится; так что надо идти, да, собственно, они уже пришли.
— Хорошо, хорошо, сейчас, — отозвался Пьер, полуослепший от острых приступов боли, — все в порядке, идем.
Пьеру было очень больно, боль причиняла ему страдания, но страх, терзавший его в медпункте, вдруг исчез, улетучился. Еще совсем недавно он даже не представлял себе, что ему делать, а теперь знал, как следует вести себя. Он рассмотрел историю своей жизни внимательно, пристально, как всматривается в раскаленные угли колдун, склонившийся над ними и измельчающий их в поисках чего-то, что необходимо ему для его ремесла. Он осмелился посмотреть на свои обожженные пальцы. Он мысленно вернулся в тот дом, где постоянно жила тревога и где он иногда делал вид, что счастлив. Он вспоминал самого себя, эти ночи, эти шумные ссоры, эти вопли, а потом следы, оставленные шинами, когда машина резко затормозила, бутылочку шампуня, белые гвоздики, тающий снег, усталый голос, эти жалкие пироги в дни рождения, больше подходившие для поминок, эти стаканы рома и это хныканье, эту комедию, которую день за днем ломал перед ним этот мрачный, непонятный человек, которого он звал отцом. Где был теперь тот ребенок, что защищал тень своей матери и думал, что эта тень в свою очередь защищает его? Что с ним сталось? Что сталось с тем подростком, который вырезал на столешнице изображение груди Лоры и ласкал живот Исмены, гладкий и прекрасный, как слоновая кость. Где он? Где… Где… В тюрьме! И через несколько минут он превратится в настоящего подопытного кролика пенитенциарной системы, а на языке юных зеков — в «ковбоя», в юного преступника, мечтающего о том, чтобы за ним прилетел белый гидросамолет.
Идя след в след за Малышом, из-под стоптанных, разбитых башмаков которого во все стороны летел песок, Пьер думал о том, что для него настал час вырваться наконец из ловушки семейной тайны, из семейного капкана. Он ощущал на лице дуновение морского бриза, он видел, как впереди на пляже взвивались к небу языки пламени. Ему уже не терпелось поскорей добраться до того места, где пылал костер, вступить в освещенный круг и говорить, говорить, говорить, обращаясь к «ковбоям», собиравшимся там каждую ночь, чтобы вновь и вновь строить совершенно неосуществимые планы невозможного побега.
Ему предложили сесть, но он отказался. Не обращая внимания на огонь, на канистру с горючкой, на низко нахлобученную на голову Гана шляпу и злобно поблескивавшие из-под ее полей глаза, на воцарившееся при его появлении молчание, в котором ощущалась смутная угроза, Пьер обвел взглядом этих маленьких зверенышей, принадлежащих вроде бы к роду человеческому; они были готовы его слушать, высказывать ему одобрение криками или аплодисментами, или, напротив, освистать его, а потом поступить так, как поступали с побежденными гладиаторами древние римляне: опустить большие пальцы рук вниз, что означало смертный приговор, и потом завершить эту жуткую ночь дикарской пляской и глумлением над его обугленными останками. Пламя костра рождало настоящую фантасмагорию теней, в которой переплетались чьи-то воздетые вверх руки, блестели глаза и хищные оскалы искривленных усмешками ртов. Он на секунду задержал дыхание и в последний раз, подчиняясь движению сердца, вызванному не жалостью к себе, а скорее сожалением о загубленных детстве и юности, он еще раз увидел того Пьера, с которым сейчас должен был надолго, а может быть, навсегда, распрощаться.
— Привет, — сказал он, сосредоточивая все свое внимание на цепочке глаз, устремленных на него, и принялся рассказывать историю, которой суждено было стать легендой на острове Дезерта.
— Я убил человека, и, убивая его, я считал свои действия вполне оправданными. Вы первые, кому я говорю об этом, и я знаю, что многие люди дорою бы заплатили за то, чтобы оказаться сейчас на вашем месте: адвокаты, легавые, они все считали, что сидят в первых рядах. Они с нетерпением ожидали начала «представления»; они мне угрожали: «Признавайся, а не то схлопочешь такое! Мало не покажется! Ну подожди, вот только окажешься перед судьей, уж он-то тебе задаст!»
Судье по делам несовершеннолетних преступников предстояло потерпеть сокрушительный провал, пытаясь установить точный ход событий и заставить двигаться в правильном направлении обезумевшую стрелку часов тех субботы и воскресенья, о которых Пьер, казалось, ничего не помнил. Она неизменно должна была наталкиваться на мягкий взгляд ласковых карих глаз, на глуховатый голос, звучавший еще тише от того, что его обладатель, казалось, чувствовал и осознавал, какая беда на него свалилась. И вот этим тихим голосом обвиняемый без рисовки, без бахвальства отвечал: «Я шучу»… «Я пошутил», повторяя эти ответы на разные лады, как птица без конца выводит свою мелодию, чтобы остаться птицей… Да, госпоже судье предстояло столкнуться с горем мальчишки, «выдрессированным» таить в себе все, вплоть до того, что он еле-еле произносил свое имя. Ей предстояло столкнуться с горем, которое невозможно выплакать со слезами, да и не было слез.