Подержав в руках английскую бритву, Пьер взял в руку японскую ручку. Он взял наугад первую попавшуюся тетрадь, в которой оставалось достаточное количество неисписанных страниц, и написал: «Да плевать я хотел на Фонтенеля и не только на него одного!» Затем он тщательно все зачеркнул. Перед самоубийством у него оставалось еще часов десять… Холодные гильзы валялись под ногами, при малейшем движении они начинали кататься по полу и греметь. Человек с застывшими в серо-зеленых глазах вопросами вскоре должен вернуться. Пьер не хотел, чтобы его застали врасплох за сочинением, чтобы к нему начали приставать со всякими глупостями: «Покажи-ка, что ты там написал, дуралей, покажи-ка папе, что там наболтал твой поганый язык». Он набрасывал кое-какие заметки, зачеркивал их, вновь писал одни и те же фразы, клялся себе в том, что больше не будет начинать с новой страницы всякий раз, как зачеркивает фразу, давал обещание больше никогда ничего не зачеркивать, не разделять слова огромными интервалами…
Пьер вырвал из тетради последнюю страницу и пошел искать под матрацем свою особую тетрадь, ту самую, что представляла собой нечто вроде дневника. У него осталась всего одна ручка и всего тридцать восемь страниц для свободного излияния мыслей. А время шло, часовая стрелка вращалась, бежала по кругу так быстро, что могло показаться, будто она вот-вот проделает в часах дырку. «Господин…, драга, принадлежащая таможенному ведомству, подняла со дна пруда Бер обломки моторной яхты, принадлежавшей некой мадам Нелли Коллине…» Он зачеркнул все написанное. Таким образом он как бы самоустранялся… Он не хотел ничего знать. Истина… Правда… Последнее, что он хотел бы узнать в этой жизни, была та самая истинная правда или правдивая истина, которая не сваливается с небес на голову вместе с Фонтенелем и метеоритами, а действительно является самой настоящей правдой жизни, когда она состоит в том, что «она» уехала на мотоцикле в снегопад и оставила его одного в постели. Нет, не хотел он знать такую правду! Не хотел! Он истратил чуть ли не пол-литра чернил, чтобы утопить в них этот кошмар. В поисках вдохновения он схватил словарь цитат и «выудил» оттуда следующую сентенцию: «Насколько я могу припомнить, я ничего не помню». Ну и чушь! Просто блевать тянет! Ну, он-то, кстати, кое-что помнил… Он уже собрался было сломать от злости последнюю ручку, как вдруг какая-то фраза, словно чертик из табакерки, буквально выскочила из-под шарика и покатилась, покатилась, а за ней на бумагу цепочкой полезли другие фразы, и за час, а то и меньше он накатал без особого напряга семнадцать страниц, он «разжал ладонь» легко, как раскрывают створки устрицы, он рассуждал, анализировал, доказывал, приводил примеры для иллюстрации верности своих рассуждений, сделал соответствующие выводы и написал, вернее, почти написал заключение, но когда ему оставалось написать последние три слова, чернила в ручке иссякли. Даже за незавершенную работу ему должны были поставить 20 баллов, никак не меньше, ибо она того стоила. Он взял красную ручку и сам вывел: «20. Прекрасное сочинение».
На улице было темно. От плотины изредка доносилось мерное гудение динамо-машины, вырабатывающей ток, а больше никаких звуков с реки не долетало: ни смеха, ни криков, ни даже плеска воды. Было десять часов вечера, и Пьер перечитывал свое сочинение, чтобы набрать его на компьютере и вывести на принтер. В четверть одиннадцатого он покорился внутреннему голосу, призывавшему его убрать первую фразу, и сделал это. Вторая фраза потеряла всякий смысл, и он зачеркнул ее в половине одиннадцатого. Он пользовался толстым зеленым фломастером с закругленным кончиком. Третью фразу он вымарал автоматически, даже не удосужившись перечитать ее. Без десяти двенадцать от сочинения не осталось ровным счетом ничего, ни единого «предательского» словечка, которое могло бы выдать его с головой. Пьер почувствовал невероятное облегчение. Именно тогда он услышал, что внизу кто-то ходит.
XVIII
Пьер с трудом ковылял за Малышом по тропинке. Странное, изогнутое в виде радуги облако скрывало луну. Пьер плохо ориентировался в темноте, идти ему было тяжело, и он взмолился:
— Послушай, не так быстро!
Малыш остановился и подставил Пьеру плечо, чтобы он на него оперся и немного перевел дух. Стремясь преодолеть заикание, он, почти выпевая слова, сказал, что надо идти, что нельзя заставлять ребят ждать, что Ган может занервничать, перевозбудиться, и тогда он устроит дикий скандал и всем не поздоровится; так что надо идти, да, собственно, они уже пришли.
— Хорошо, хорошо, сейчас, — отозвался Пьер, полуослепший от острых приступов боли, — все в порядке, идем.
Пьеру было очень больно, боль причиняла ему страдания, но страх, терзавший его в медпункте, вдруг исчез, улетучился. Еще совсем недавно он даже не представлял себе, что ему делать, а теперь знал, как следует вести себя. Он рассмотрел историю своей жизни внимательно, пристально, как всматривается в раскаленные угли колдун, склонившийся над ними и измельчающий их в поисках чего-то, что необходимо ему для его ремесла. Он осмелился посмотреть на свои обожженные пальцы. Он мысленно вернулся в тот дом, где постоянно жила тревога и где он иногда делал вид, что счастлив. Он вспоминал самого себя, эти ночи, эти шумные ссоры, эти вопли, а потом следы, оставленные шинами, когда машина резко затормозила, бутылочку шампуня, белые гвоздики, тающий снег, усталый голос, эти жалкие пироги в дни рождения, больше подходившие для поминок, эти стаканы рома и это хныканье, эту комедию, которую день за днем ломал перед ним этот мрачный, непонятный человек, которого он звал отцом. Где был теперь тот ребенок, что защищал тень своей матери и думал, что эта тень в свою очередь защищает его? Что с ним сталось? Что сталось с тем подростком, который вырезал на столешнице изображение груди Лоры и ласкал живот Исмены, гладкий и прекрасный, как слоновая кость. Где он? Где… Где… В тюрьме! И через несколько минут он превратится в настоящего подопытного кролика пенитенциарной системы, а на языке юных зеков — в «ковбоя», в юного преступника, мечтающего о том, чтобы за ним прилетел белый гидросамолет.
Идя след в след за Малышом, из-под стоптанных, разбитых башмаков которого во все стороны летел песок, Пьер думал о том, что для него настал час вырваться наконец из ловушки семейной тайны, из семейного капкана. Он ощущал на лице дуновение морского бриза, он видел, как впереди на пляже взвивались к небу языки пламени. Ему уже не терпелось поскорей добраться до того места, где пылал костер, вступить в освещенный круг и говорить, говорить, говорить, обращаясь к «ковбоям», собиравшимся там каждую ночь, чтобы вновь и вновь строить совершенно неосуществимые планы невозможного побега.
Ему предложили сесть, но он отказался. Не обращая внимания на огонь, на канистру с горючкой, на низко нахлобученную на голову Гана шляпу и злобно поблескивавшие из-под ее полей глаза, на воцарившееся при его появлении молчание, в котором ощущалась смутная угроза, Пьер обвел взглядом этих маленьких зверенышей, принадлежащих вроде бы к роду человеческому; они были готовы его слушать, высказывать ему одобрение криками или аплодисментами, или, напротив, освистать его, а потом поступить так, как поступали с побежденными гладиаторами древние римляне: опустить большие пальцы рук вниз, что означало смертный приговор, и потом завершить эту жуткую ночь дикарской пляской и глумлением над его обугленными останками. Пламя костра рождало настоящую фантасмагорию теней, в которой переплетались чьи-то воздетые вверх руки, блестели глаза и хищные оскалы искривленных усмешками ртов. Он на секунду задержал дыхание и в последний раз, подчиняясь движению сердца, вызванному не жалостью к себе, а скорее сожалением о загубленных детстве и юности, он еще раз увидел того Пьера, с которым сейчас должен был надолго, а может быть, навсегда, распрощаться.
— Привет, — сказал он, сосредоточивая все свое внимание на цепочке глаз, устремленных на него, и принялся рассказывать историю, которой суждено было стать легендой на острове Дезерта.
— Я убил человека, и, убивая его, я считал свои действия вполне оправданными. Вы первые, кому я говорю об этом, и я знаю, что многие люди дорою бы заплатили за то, чтобы оказаться сейчас на вашем месте: адвокаты, легавые, они все считали, что сидят в первых рядах. Они с нетерпением ожидали начала «представления»; они мне угрожали: «Признавайся, а не то схлопочешь такое! Мало не покажется! Ну подожди, вот только окажешься перед судьей, уж он-то тебе задаст!»