Выбрать главу

Все это оглушило меня, словно удар палкой по голове. У меня уже сложилось свое представление о люзанцах и курдляндцах, не идиллическое, конечно, но все же довольно невинное, – даже о том, чего я не смог понять. Гилоизм, казалось бы, просто вынуждал люзанцев придерживаться миролюбивой политики, а диковинность курдляндского политохода можно было счесть специфической, местной формой привязанности к сельскому образу жизни. Я уже так много узнал о тех и других, а тут вдруг пришлось даже не пересматривать свои представления, но просто заменять их новыми. Едва ли не большими оказались потери Курдляндии в войне, в которой она даже не была сражающейся стороной; но ветры, гнавшие тучи родительской пыли, не считались с государственными границами. Это, впрочем, опять-таки всего лишь люзанское предположение: сама Курдляндия не призналась в каких-либо военных потерях. Вообще история этой войны – дьявольский лабиринт, ведь оба уцелевших государства имеют свои собственные многоступенчатые системы засекречивания информации, и не приходится удивляться тому, что документы с грифом «совершенно секретно» не высылаются в космический эфир, а это основной канал информации – именно он позволил министерству заполнить библиотечные залы тысячами томов. Из крайне скупых источников по истории великой энцианской войны я вычитал гораздо больше вопросов, чем ответов. Почему Цетландия покрылась материковым льдом? Если это дело рук люзанцев, как намекает генерал Брюммли, то почему даже через триста лет – а именно столько времени прошло после глобального конфликта – ледник по-прежнему покрывает руины кливийских городов? Напрашивается, правда, мысль, что люзанцы не хотели обнаружения этих руин, следов совершившегося геноцида, и предпочитают, чтобы ледник стал для него могильной плитой; но не следует забывать, что среднегодовая температура планеты в результате послевоенного охлаждения снизилась на два градуса, а это должно отрицательно сказываться и на Люзании. Неужели великое государство могло так долго, веками помнить о совершенном им военном преступлении и так стыдиться его? Все это доставило мне одно лишь тайное утешение (хотя хвастаться тут, понятно, нечем), нечто наподобие тщательно скрываемого чувства облегчения, которое испытываешь, узнав, что у людей, казалось бы, почтенных и уважаемых на совести не меньше грехов, чем у тебя самого.

3. В пути

Уже октябрь, звезды пожелтели и как-то стало прохладнее, а я лечу. Не скажу, чтобы я ожидал скорее смерти, чем этой экспедиции: ведь я с самого начала заподозрил, что необычайная благожелательность советника определенным образом связана с домработницей. Впрочем, теперь уже все равно. Что стал бы я делать в ракете с приходящей прислугой, да и откуда она пришла бы в ракету? Факт тот, что я лежу на курсе Тельца, в полушубке, и это, кстати, перекликается с тем обстоятельством, что лечу я в качестве дипломатического полукурьера. Так решило, после долгих совещательно-заседательных мытарств, Управление Профилактики Жалоб и Ссор. Не полный курьер, так как мы еще не обменялись послами с Энцией, и не частный турист, ведь речь идет не только об исправлении опечаток в очередном издании «Дневников», но о предотвращении инцидента, который дедуцировали модули Института Исторических Машин. Результатом этого путешествия будет – на юридическом языке – отказ от обвинения в злом умысле, а на футурологическом – самоотменяющийся прогноз. Я сообщу чистую правду, старое издание без лишнего шума изымут из библиотек, и я уже не буду автором камня преткновения для энциологов. Пишу я не только в полушубке, но словно бы в полусне, и потому не знаю, можно ли говорить об авторстве камня? Добро бы еще камня в почке или желчном пузыре, но преткновения?.. Мои мысли вязнут в метафорической минералогии. Решив обратиться к «Фразеологическому словарю», я уронил себе на ногу утюг, – ведь у меня современный корабль с искусственной гравитацией, – и, ругая по-черному эти новейшие усовершенствования, от которых я камня на камне бы не оставил, с тоской подумал о прежних примитивных экспедициях, когда астронавт порхал себе по всему кораблю, словно бесплотный дух. Я отказался от мысли привязать спальный мешок к стене – уж очень непросто выбираться из него по утрам, – и было что-то забавное в том, что я знал где ложусь (вернее, зависаю) на отдых, но никогда не знал, где проснусь на черной заре. Вместе со спальным мешком я плавал туда и сюда, под думкой у меня был фонарик, и нередко, задев в таком парении за книжную полку, я спросонок хватался за нее, книги взлетали, словно всполошенные птицы, а я, поймав первую попавшуюся, принимался за чтение при свете фонарика, в спальном мешке, спеша узнать, чем на сей раз попотчевал меня ночной случай. Бортовая гравитация имеет, собственно, лишь ту хорошую сторону, что по возвращении на Землю не причиняешь в первый месяц пребывания дома такого ущерба; известное дело: привыкнув, что при выдавливании пасты на зубную щетку можно спокойно поставить стакан с водой в воздухе, а потом взять его, не опасаясь, что он камнем пойдет вниз, то же самое инстинктивно потом делаешь на Земле; и те же заботы, увы, с суповой миской, с тарелками, ну, и все время заметаешь осколки. А что касается ракетного спиритизма, то я всегда высмеивал тех, кто клянется, будто что-то жуткое привиделось им между Антаресом и Бетельгейзе. Это просто белеет развешанное для просушки белье; иногда что-то скребется и шуршит, и тебя пробирает радостная дрожь при мысли, что твое одиночество скрасит спутник в лице какой-нибудь мышки, но, с другой стороны, мышь в условиях невесомости совершенно теряет голову, и можно обнаружить ее в самых невероятных местах; мне кое-что об этом известно, и тут уж я всецело на стороне прогресса. Я позволил установить на борту дискуссионный компьютер – дискьютер. Как видно уже из названия, такой компаньон должен развлекать астронавта беседами, вдобавок профессор Бурр де Каланс раздобыл для меня новейший, расщепляемый образец. Я приобрел модели всех лиц, с которыми был бы не прочь перекинуться парой слов. Удивительно, до чего проста идея кассетных моделей, – и как поздно до нее додумались! Сперва делают биоэлектрический портрет моделируемой личности, затем битуют его, то есть вводят в программу, и в виде самой обыкновенной кассеты вставляют в дискьютер; одно лишь нажатие клавиш, и в помещении раздается знакомый голос, причем это вовсе не личность в собственном смысле, и в любую минуту ее можно запросто выключить, сменить кассету или пойти спать. Разумеется, какой-то минимум приличий, правил хорошего тона не повредит, – и не потому, что модель может обидеться, нет, какая уж там обида, ведь это чисто рациональный экстракт, вытяжка, – но по соображениям личной умственной гигиены некоторые правила общежития полагается соблюдать. Неплохо иметь на борту такую психотеку, но не мешает знать, как, собственно, с ней обстоит дело. Ведь, казалось бы, любая поваренная книга содержит все сведения, необходимые, скажем, для выпечки орехового торта; однако же торты, сделанные по одному и тому же рецепту двумя хозяйками, похожи один на другой не больше, чем Шопен в исполнении Рубинштейна на Шопена в моем исполнении. Рецепт, хоть и содержит в себе все, мертв, и нужно вдохнуть в него душу, чтобы его оживить. Массовое кондитерское производство – пора наконец сказать это вслух – есть форма платной проституции, а не настоящей любви. К форме для выпечки торта необходим подход индивидуальный, я бы сказал, исполненный ощущения своей миссии; вот почему торт, в который кроме орехов вложено трепетное, свежее чувство, сохраняет на ложечке нечто, если можно так выразиться, девически интимное, словно он позволяет себя есть впервые в жизни. Так вот, компьютер-дискьютер – это поваренная книга; формально в нем содержится все, но этому всему ни до чего нет дела, ему все едино, и лишь модель конкретного человека оживляет эти мертвые залежи информации, то есть сервирует мудрость. Словом, дело тут в стиле. Я заказал себе несколько светил люзанистики, Бертрана Рассела, Поппера, Фейерабенда, Финкельштейна, Шекспира, а также самого Альберта Эйнштейна. Пролет через Солнечную систему был, как всегда, весьма занимателен; я проложил курс таким образом, чтобы взглянуть на Марс, – у меня к нему с детства слабость; подошел я к иллюминатору и тогда, когда пролетал мимо старых, громыхающих грозами глобусов Юпитера и Сатурна. Я каждый раз думаю, что надо бы ступить ногой хоть на один из них, да что поделаешь, ведь и в музеи мы ходим где угодно, только не в родном городе, – мол, все равно никуда не денутся, – и уезжаем для этого в какую-нибудь Италию; так получается и у меня с этими, – впрочем, весьма эффектными, – музейными экспонатами. И лишь удалившись на несколько световых месяцев от Солнца и от Земли вместе со Швейцарией, где дело «Кюссмих против Тихого» еще не стало предметом судебного разбирательства и не скоро станет, я стал раздумывать, чем бы заняться, а материя эта столь деликатная, я бы даже сказал, удручающая, что до сих пор я не обмолвился о ней ни словом. Что ж, пора наконец заявить об этом вслух: астронавтика пахнет тюрьмой. Если б не иллюминаторы, можно и, впрямь подумать, что тебе впаяли порядочный срок – не год и не два, но самое меньшее два червонца, и даже нельзя рассчитывать ни на сбавку срока за образцовое поведение, ни на передачи, ни на свидания. Раньше между трансгалактической навигацией и отсидкой было видимое различие – отсутствие силы тяжести, теперь же разницы не осталось практически никакой, и неудивительно, что есть натуры, особо предрасположенные к таким путешествиям. Предложение одного теоретика – вербовать экипажи космолетов из пожизненных заключенных в земных тюрьмах с особо строгим режимом – было не столь уж нелепо, как утверждалось. Стоишь ты, или лежишь, или кружишься под потолком, все равно ты заключен в четырех стенах, значит, сидишь; а оттого, что снаружи вместо стен и охраны космическая пустота, ничуть не легче. Из самой надежной тюрьмы можно бежать, но из подвешенной между звездами ракеты ускользнуть некуда. Такова мрачная сторона моей профессии, которой я ранее не касался. Per aspera ad astra,