В конце концов, это мог быть какой-то местный обычай, но я не хотел. Сам не знаю, что меня остановило. Пожалуй то, что они не говорили со мной, а лишь демонстрировали жестами самое униженное почтение; у всех у них были переводилки, в бутоньерке, как у меня, и все же они молчали. Я застыл посреди комнаты. Они вежливо подталкивали меня, с жестикуляцией глухих или придурковатых, но я уже уперся, начал от них отбиваться, поначалу не без церемоний, кланяясь, – все же такой дворец, надо соблюдать видимость, уж слишком резким был переход – почему именно здесь, в чем тут дело, какого черта? – они толкали меня уже почти по-хамски, тем сильнее, чем сильнее я сопротивлялся; не знаю, когда, в какой момент почести обернулись побоями. Собственно, не они меня били, а я их тузил; в пухлую морду толстого – погоди у меня! – головой в живот – пусти, хам! да отстаньте же, погодите, тут какое-то недоразумение, я чужеземец, прибыл в качестве дипломата – переводилка пискливо повторяла каждое мое слово, они не могли не слышать и все же по-прежнему подталкивали меня к стене – вот как? ну, так поговорим по-другому, врежем по поющей одежде, а пинка не хочешь? – переводилка хрустнула и умолкла, раздавленная, они навалились массой; все-таки я сопротивлялся не так, как мог бы, ибо не знал, насколько велика ставка. Понятия не имею, как и когда, но ошейник защелкнулся у меня на шее, а они хотели теперь лишь вывернуться, отскочить, уйти, ведь я уже был на цепи; но я зажал под левым локтем голову толстяка и охаживал его за всех остальных, те тащили его за ноги, он ревел словно буйвол, и в конце концов я его отпустил, уж больно все это было по-дурацки. Они отбежали от меня подальше, как от злой собаки, тяжело дыша, в разорванной одежде, которая немилосердно фальшивила, – я таки изрядно им наподдал; но смотрели они на меня с радостью – совершенно иной, нежели та, с которой они встретили меня на космодроме; это была радость ОБЛАДАНИЯ мною. Я выражаюсь достаточно ясно? Они насыщались моим видом, словно я был крупным хищником, угодившим в капкан. Это чертовски мне не понравилось. Наглядевшись на меня вволю, они гуськом ушли. Я остался один, на цепи, и еще раз оглядел комнату. Я с удовольствием сел бы, ноги еще дрожали от напряжения, ведь одному из них я надорвал ухо, а толстому попортил нос; но сесть просто так, у стены, с ошейником на шее, я не мог, – во всяком случае, пока. Ходить мне тоже не хотелось, это было бы чересчур по-собачьи. Перед глазами у меня все еще стояло золотое великолепие дворца, несколько амурчиков с подносиками слетелись под потолком, но ни один из них не пробовал потчевать меня снедью. Я пытался внушить себе, что это какое-то грандиозное недоразумение, но безуспешно. Всего подозрительнее казалось мне даже не то, что меня посадили на цепь, но радость, с какой они смотрели на меня перед уходом. Я размышлял, как вести себя дальше, чтобы не утратить достоинства; в таком положении в голову приходят совершенно идиотские мысли, к примеру, заслонить ошейник воротничком рубашки, а цепь прикрыть своим телом. Однако глаза сами устремились к подобию мастерской в углу, там лежали какие-то ножи и щипцы, я заметил, что угол иногда занавешивали – под потолком проходил прут, по которому передвигалась штора на колесиках, но теперь она была раздвинута. Ножи что-то напоминали мне – немного похожие на пилы, но без зубьев, острие полукружьем, с ручками, – ну да, в точности, как кожевенные ножи. Для обработки кожи. Но что же общего они могли иметь со мной? Ясно, что ничего! Я повторил это себе раз десять, но вовсе не убедил себя. Позвать на помощь я стыдился. В перочинном ноже у меня был напильник, но не на такую цепь – эта выдержала бы не то что сторожевого пса, а шестерную упряжку.