Аникс живет в небольшом одноэтажном загородном доме, с садом, заросшим бурьяном и полевыми цветами. Он сам пожелал встречи со мною, и это было, как меня уверяли, редким отличием. В молодые годы, то есть еще в эпоху Империи, он опубликовал главный свой труд, возникший под влиянием Учения о Трех Мирах, этого фундамента энцианской мысли. В его трактовке Учение подверглось редукции. Аникс пришел к выводу, что возможны лишь два рода миров. Мир либо лоялен к своим обитателям, либо нелоялен. Лояльный мир – это мир, в котором нет непостижимых свойств и недоступных мест. Это мир без неразрешимых загадок и вечных тайн, мир абсолютно прозрачный для познающего разума. А нелояльный мир познать до конца нельзя. Он непостижим и неисчерпаем. Именно таков наш мир. Аникс сравнил его в своем главном труде с колодцем, размеры которого ограничены и конечны, но из которого воду можно черпать без конца. Вселенная как раз такова: конечна и неисчерпаема. Через двести лет, уже в качестве эктока, он ввел в свое учение небольшую, на первый взгляд, поправку. Он сохранил прежнюю классификацию миров, однако признал, что лишь мир, который он раньше называл нелояльным, можно счесть благосклонным, ибо он представляет собой вечный вызов разуму, а разум больше ценит путь, чем конец пути, познание – больше, чем окончательную формулу, и окончательная победа для него означала бы окончательное поражение. Что делал бы разум, который познал бы «все»? Поэтому Аникс и поменял знаки лояльности и нелояльности в своей типологии миров. Вот что мне было известно, когда я переступил порог его дома. Кикерикс, который привез меня туда, не пожелал сопровождать меня дальше. Возможно, Аникс хотел встретиться со мной с глазу на глаз, не знаю. Я об этом не спрашивал. Он сидел на деревянной веранде, в лучах солнца, необычайно яркого для северных районов Люзании, и смотрел, как я иду к нему между высокими рядами кустарника, покрытого пухом уже отцветающих цветов. Он сидел за низким деревянным столом, на этом странном для моих глаз стуле, устроенном так, чтобы можно было подогнуть под себя ноги по-энциански, и был похож скорее на громадную головастую жабу, чем на лысую птицу. Его лицо, твердое, выпуклое, огромное, с широко расставленными глазами и ноздрями, было цвета красного дерева с матово-синим отливом. За тонкой тканью белой бурки, или, пожалуй, монашеской рясы, угадывался мощный скелет; свои большие темные руки он положил на крышку стола и смотрел на меня неподвижно, не мигая глазами, желтыми, как у злого кота. Увидев его, я сразу поверил, что ему почти четыреста лет. Хотя я не заметил у него ни единой морщины, а голос его звучал сильно, было в нем что-то ужасающе старое. Не усталость, а скорее терпение, которое, наверное, встречается лишь у камней. Или, может быть, безразличие. Словом он все уже видел и ничто не могло ни удивить его, ни заинтересовать.
– Здравствуй, – сказал он, когда я ступил на скрипучие деревянные ступеньки веранды. – Ты прибываешь с Земли. Я слышал о ней давно. Ты человек и зовешься Ийоном. Так я буду тебя называть, а ты зови меня Аниксом. Садись. У меня есть табурет для людей…
И в самом деле, табурет, на который он мне показал, был земного образца. Я сел, не зная, что говорить. Меня уверили, что он умер, но, возможно, это всего лишь вопрос терминологии?
– Вы похожи на нас, – сказал он. – Вы идете тем же путем, что и мы, и, должно быть, придете туда же.
Он смотрел в сад. Солнце светило ему прямо в большие желтые зрачки, но казалось, не слепило его. Сквозь белеющий пух головы просвечивала смуглая до синевы кожа.
– Сначала я отвечу на вопрос, который ты хочешь задать мне. Почему никто не решается на эктофикацию? Вот ответ. Потому что смертным бессмертие ни к чему. Очищенное от всяких опасностей существование теряет всякую ценность. Обычно это зовется смертною скукой. На этот раз здравый рассудок попал в самую точку.
– А ты? – спросил я тихо.
– Я не скучаю, – ответил он, по-прежнему глядя в сад мимо моего лица. – О чем ты еще хочешь меня спросить?
– О Черной Кливии. Ты должен ее помнить.
– Помню.
– Чем был Ка-Ундрий?
Он повернул ко мне свою большую голову на сгорбленных плечах.
– Значит, и ты доискиваешься в нем тайны? Должен тебя разочаровать. На любой обитаемой планете возникает множество культур, и побеждает та, что первой овладеет материальной мощью и универсальной идеей. Одной лишь мощи или одной лишь идеи недостаточно. Они должны явиться вместе, как два обличья одного и того же. В этом отношении Земля не разнится от Энции. Победившая идея своим успехом обязана не завоеваниям, а благу, которое она будто бы с собою несет. Ее обещания могут исполниться, а могут и не исполниться, но даже исполненные обещания не соответствуют пробужденным надеждам. Дело в том, что история не может остановиться ни в золотом веке, ни в черном, а триумфирующая идея, устремленная в этот мир или мир иной, не туда ведет, куда указывает. По видимости курдляндская и люзанская идеологии диаметрально противоположны, но их суть одинакова. Речь идет о том, чтобы наслаждаться благами общественного строя без сопутствующих ему бед. И здесь, и там свободу стремятся примирить с несвободой не путем внутренней работы духа, но при помощи внешней силы. При таком взгляде на вещи ты увидишь, что между нами и ними не существенной разницы. Политоход – это решение дилеммы, отличное от шустросферы по методу, но не по цели. Наши тюрьмы комфортнее курдляндских и не так заметны, и все же мы такие же узники, как и они. И здесь, и там ограничения навязаны извне. Такой подход ко всем явлениям бытия свойственен нам с древнейших времен. Я называю его эктотропическим. Вы на Земле зовете его инструментальным. С точки зрения предшествующих поколений, каждая следующая стадия цивилизации – либо кошмар, либо, для оптимистов, рай. А увиденная со стороны, например твоими глазами на Энции, она кажется просто безумием, на удивление ожесточенным в своем стремлении осуществиться до конца. Верно?