Солнце спускалось, и зажужжали комары, так что мы сели в свой лазик и отправились на поиски более уютного места для ночлега. Мы продирались через сухостой, посадив референта-паломника на заднее сиденье, откуда он подавал реплики, а когда на ухабах он падал на нас сзади, мой хрон или хрон Тюкстля, болтавшийся у того на шее, издавал короткое предостерегающее шипение.
Лазик раскачивало, как лодку на волнах, а Тюкстль продолжал разъяснять тонкое различие между вызыванием и изготовлением духов. Если души умерших вызывает тот, кто в них верит, шустросфера сочтет его веру заказом и выполнит этот заказ. Но если он в духов не верит, то утвердится в своем неверии, ведь шустры, разумеется, обнаружат его скептицизм. Тем не менее нельзя считать шустросферу Кем-то – она действует как автомат, доставляющий по первому требованию любую книгу, хотя и неспособный ее понять. Скажи я, к примеру: «Хочу увидеть призрак моего дедушки», – и шустросфера выполнит мое требование, если располагает информацией об этом дедушке. Но если бы я обратился к ней прямо, желая, допустим, узнать ее намерения или мысли, она не отзовется, ибо не является Кем-то, кто может говорить от себя или о себе. Были, правда, предложения персонализировать шустросферу, но эксперты доказали, что это принесло бы куда больше вреда, чем пользы. Нельзя коротко и ясно объяснить, почему это так, – тут мы встречаемся с трудноразрешимыми парадоксами и логическими противоречиями. Среда обитания должна выполнять индивидуальные требования, пока они совместимы с благом других лиц. Не будучи полностью личностью, она глуха к любым желаниям, выходящим за эти границы. Иначе можно было бы пядь за пядью приобретать власть над судьбами ближних. Любопытно, однако, что шустросфера, не будучи личностью, способна изготовлять личностные объекты, хотя бы в виде фантомов и духов. Послушание шустров кончается там, где начинаются грозные парадоксы, которые землянину не могут быть известны даже по названию. Впрочем, объяснил Тюкстль, у нас никогда не было недостатка в проектах реформ. Метким ударом он прихлопнул комара у себя на лбу и продолжил:
– Одним из первых был изократический план – равновесия добра и зла. Предложили его ученики Ксаимарнокса. Согласно принципу «око за око» среда обитания должна была отплачивать каждому той же монетой. Полюбит он ближнего – и сразу шустры его приласкают. Ударит – и сам получит по зубам. Все в точности симметрично, уравновешенно и пропорционально. В соответствии с этой симметрией ты даже мог бы убить, но лишь раз, потому что сам на месте бы умер. Нетрудно понять, что это был прямой путь к эскалации зла. Обычно мы не лезем из кожи, стараясь творить добро, ведь принуждение добром противно его природе, но делать что-то назло другим люди готовы без удержу. В результате хитроумные мерзавцы заставили бы этикосферу бороться против себя же самой: например, сначала ей пришлось бы снабдить их панцирем или чем-нибудь в этом роде, а после сокрушать его, чтобы покарать убийцу. Впрочем, расправа на месте – никудышная справедливость, особенно в случае убийства в аффекте. Шустросфера, выполняющая палаческие функции, не очень-то привлекательна…
– А помните, – вмешался из-за наших спин референт, – проект трех братьев-теологов? Дескать, надо идти до конца? Это, скажу я вам, впечатляющий был замысел…
– Богосфера? – отозвался Тюкстль. – Верно, была такая идея, синтеологическая: бросить в Космос, для его усмирения, синтетическое Всемогущество… да, конечно, сотворенный Бог, Синтеос, зародившийся на одной планете, чтобы через миллиарды лет распространиться на весь Универсум… но как подумаешь, что под гнетом тотальной заботы замерла бы любая природная эволюция, хищники вымерли бы с голоду, а затем и их жертвы, расплодившиеся до убийственной тесноты… Нет, это было не слишком продуманно.
Разговор оборвался. Сквозь заросли я увидел темную фигуру, согнувшуюся под тяжелым грузом. Наш лазик остановился, а встречный – худой старик в сермяге – сбросил с плеч здоровенный камень и, заслонив глаза от солнца, не мигая смотрел на нас.
– Искупленец… – понизив голос, сказал референт. – Можно спросить у него про дорогу к монастырю, но ответит ли он?.. Они принимают обет молчания…
Тюкстль учтиво поздоровался с монахом, но тот долго не отвечал. Должно быть, раздумывал, можно ли ему отозваться – устав ордена разрешает это лишь в исключительных случаях. Видимо, решив, что тут именно такой случай, он назвал себя. Это был монах-привратник; утром он проспал уход монастыря, а теперь искал своих, в качестве епитимьи взвалив на себя камень. Тюкстль предложил подвезти его, но он лишь поклонился нам, взгромоздил булыжник на плечи и скрылся в гуще мертвых кустов.
Уже заходило красное солнце – к ветру и комарам, как утверждали мои товарищи, – когда наконец мы нашли в сухостое прогалину, пригодную для костра. Референт расположился на мху, поколдовал с ундортом, и перед нами, словно фарфоровый пузырь, в мгновение ока вырос белый домик. Минуту спустя из его пузатых стен проклюнулись длинные защитные шипы – и получился настоящий фарфоровый еж с полукруглым входом. Втаскивая внутрь надувной матрац, я порвал его, задев за один из этих шипов, и чертыхнулся. Но беда оказалась невелика: референт тут же изготовил из кучи хвороста другой матрац, к тому же помеченный моими инициалами, а чтобы оказать мне еще большую любезность, сделал так, что домик втянул в себя все шипы. Слегка закусив, мы болтали, сидя у входа, в сгущающейся темноте. На костре, который мы разожгли ради вящей экзотики, варился суп. Я узнал, что референт, вообще-то, поэт, а служит лишь для того, чтобы его уважали, ведь никаких стихов, даже самых великолепных, никто не читает. Впрочем, и прозу тоже. В Союз писателей он не входил, потому что там сплошная грызня, особенно по случаю похорон. Одни считают, что над каждым покойником речь должен говорить сам председатель, другие – что оратор, равный по рангу умершему, то есть: член товарищеского суда – о члене товарищеского суда, зампредседателя – о зампредседателя и так далее. Только про то и толкуют, бедолаги, равнодушным, грустным голосом говорил поэт, всматриваясь в пламя костра. Ничего другого им не осталось, союз достиг всего, чего требовал целых семьсот лет, материальных забот никаких, каждый сам себе определяет тираж, только что с того, раз уже и поэты поэтов не берут в руки.
Затем беседа спустилась на Землю. Я поразился тому, что Тюкстль, казалось бы, настолько освоившийся с нашими обычаями, связывает подкрашивание губ с вампиризмом. Губы у женщин алого цвета, чтобы не видно было следов крови, высосанной при поцелуях, – обычная мимикрия вампиров. Мои протесты ничуть не сбили его с толку. Ах, женщины хотят нравиться? Кровавые губы красивы? А глаза, подведенные синькой, с зелеными веками – тоже? Ведь это цвета трупного разложения – я же не стану этого отрицать? Жуткая внешность к лицу упырю. Я твердил свое, поэт прислушивался, а Тюкстль иронически усмехался. Ну да, хотят быть красивыми… а старушки? Тоже ведь красятся! «Женщина всегда остается женщиной, – настаивал я. – Румяна скрывают старость…» Но Тюкстль не поддавался на мои доводы. На всех земных иллюстрациях самки щерят зубы. Демонстрируют клыки. Конечно, эротика к этому тоже причастна, но это ночная эротика, а известно, что вампиры кровопийствуют ночью. Я ему свое, а он все подмигивал мне, что чертовски меня раздражало: наконец он пустил в ход неотразимый аргумент: если речь идет всего лишь о том, чтобы подчеркнуть красоту, почему мужчины не красятся? По правде сказать, я не знал и, кипя от злости, решил прекратить этот бесплодный спор. Вампиры так вампиры, черт с тобой, думал я, укладываясь ко сну в домике, темном как могила.