Выбрать главу

В начале «Введения» я уже утверждал, что наука разделя­ет. Это нашло подтверждение и здесь. Научная анатомия об­наружила существование отличительных физических при­знаков между расами, которые уже нельзя отрицать, научная филология открыла принципиальные расхождения между различными языками, которые нельзя преодолеть, различные отрасли научного исследования истории привели к похожим результатам, главным образом благодаря точному исследова­нию истории религии каждой расы, где обманчиво соразмер­ными и гармоничными кажутся только самые общие идеи, дальнейшее же развитие постоянно шло и идет по резко раз­личным направлениям. «Единство человеческой расы» в ка­честве гипотезы не утратило своего значения, но только как личное субъективное убеждение, лишенное всякой матери­альной основы. В противоположность к, конечно, очень бла­городным, в высшей степени сентиментальным идеям о ми­ровом братстве XVIII века (социалисты еще и сегодня ковыляют среди них как отстававшие бегуны), постепенно за­являла о себе как застывшая, неподвижная реальность, как результат событий и исследований нашего времени. Можно привести и другие названия: Руссо пророчески говорил о «веке революций», другие называли его веком эмансипации евреев, веком электричества, веком народных армий, веком колоний, веком музыки, веком рекламы, веком провозглаше­ния непогрешимости. Недавно я нашел в одной английской книге обозначение the religious century, век религии, и не мог не признать его правоту. Беер, автор «Истории мировой тор­говли», считает XIX век «экономическим», напротив, про­фессор Паульсен в своей «Истории обучения» («Geschichte des gelehrten Unterrichts». 2. Aufl. 11, 206) называет его saeculum historicum в противоположность предшествовавше­му saeculum philosophicum, а выражение Гёте «сумасбродный век» так же применим к XIX веку, как и к XVIII. Ни одно из этих обобщений не имеет серьезной ценности.

XIX столетие

Здесь я подхожу к концу общего введения. Прежде чем под­вести заключительную черту, мне хотелось бы по старой при­вычке найти защиту уважаемых авторитетов. Лессинг в своих «Письмах о новейшей литературе» («Briefe, die neueste Litteratur betreffend») пишет, что история «должна не задержи­ваться на незначительных фактах, не загружать память, но освещать разум». В этой универсальности предложение гово­рит, вероятно, слишком много. Но для книги, предназначенной не для историков, а для образованных любителей, оно не ста­вит границ. Освещать разум, не поучать, а побуждать, пробуж­дать мысли и намерения, — это как раз то, чего бы я хотел.

Гёте понимает задачу описания истории несколько иначе, чем Лессинг, он говорит: «Лучшее, что мы имеем от истории, это энтузиазм, который она вызывает». И эти слова я хранил в памяти, работая над книгой, так как разум, даже самый просве­щенный, без энтузиазма добьется немногого. Разум — это ма­шина: чем более совершенна в ней каждая мелочь, чем более сознательно все части взаимодействуют друг с другом, тем она эффективнее, но только потенциально, так как, чтобы привести ее в действие, нужна сила, и ей является воодушевление, вос­торг.

Нелегко, следуя совету Гёте, испытывать теплые чувства к XIX веку уже потому, что эгоизм — это нечто презираемое. Мы хотим себя строго проверить и лучше недооценить, чем переоценить — пусть будущее более мягко нас рассудит. Я не могу испытывать воодушевления из–за преобладания в этом столетии материальных интересов. Точно так, как наши бит­вы чаще выигрывались не благодаря личному совершенству отдельных людей, но благодаря количеству солдат или, про­ще говоря, пушечному мясу, точно так же складываются со­кровища из золота, знаний и изобретений. Они становятся все более многочисленными, массивными, полными, непросматриваемыми, их собирали, но не классифицировали, т. е. это было общей тенденцией. XIX век есть век накопления ма­териала, переходной стадии, век временного. В некотором отношении он ни рыба ни мясо, он колеблется между эмпи­ризмом и спиритизмом, между Liberalismus vulgaris (вуль­гарным либерализмом), как его остроумно назвали, и бессильными опытами, старческими попытками реакцион­ных прихотей, между аристократией и анархизмом, между провозглашением непогрешимости и тупейшим материализ­мом, между культом евреев и антисемитизмом, между эконо­микой миллионеров и политикой пролетариев. Характерной чертой XIX века являются не идеи, а материальные достиже­ния. Великие мысли, возникающие время от времени, выдаю­щиеся творения искусства, от второй части «Фауста» до «Парсифаля», принесшие вечную славу немецкому народу, устремлены в будущее. После больших социальных перево­ротов и после значительных духовных достижений (на закате XVIII и на рассвете XIX века) нужно было вновь собирать ма­териал для дальнейшего развития. При таком преобладании пристрастия к материальному из нашей жизни почти совсем исчезла красота. Может быть, в настоящий момент не сущест­вует дикого, во всяком случае, полуцивилизованного народа, который бы не имел больше красоты в своем окружении и больше гармонии в своей жизни, чем большая масса так назы­ваемых культурных европейцев. Поэтому я думаю, что в эн­тузиазме восхищения XIX века следует соблюдать меру. Напротив, легко почувствовать энтузиазм, о котором говорил Гёте, если рассматривать не отдельно столетие, но общее многовековое развитие находящегося в становлении «нового мира». Конечно, общепринятое понятие «прогресс» не явля­ется философски обоснованным. Под этим флагом идет почти весь негодный товар, болтовня нашего времени. Гёте, кото­рый неустанно говорит о восторге, как движущем элементе нашей природы, высказывает тем не менее свое убеждение: «Люди становятся умнее и благоразумнее, но не лучше, сча­стливее, энергичнее, или только в какую–то эпоху».8 Но какое возвышающее чувство может быть при сознательном проти­водействии той эпохе, в которой, даже если временно, люди становятся умнее, разумнее, энергичнее?