Опять–таки, говоря о К. Бэре, он признается, что смог приступить к изучению его трудов только после основательной предварительной подготовки — Vorschule, чем была достигнута возможность «оценить этого предтечу нового мышления... с надлежащей зрелостью суждения и пониманием оригинальности достигнутого (Бэром)». Чемберлену оказалась чрезвычайно близка интеллектуальная установка великого ученого, которую он улавливает в указании на то, что для верного понимания предметов, имеющих значение для духовного мира человека, «совершенно недостаточно скальпеля или микроскопа, для этого необходима хотя бы искорка гениальности и широкая культура духа».[96]
Научное мышление подобного склада и свойственное ему понимание сути научного познания формировали в Чемберлене неприязненность к строгости доказательной логики и фактуальной достоверности. Но при этом он ясно понимал, что научные критерии стали необходимым элементом интеллектуальной культуры современности, и всякая идея, претендующая на обретение внимания к ней, где вердикт выносится университетским истеблишментом по строго определенным критериям, должна им отвечать. Поэтому Чемберлен весьма умело разработал изощренную технику имитации научной достоверности своих изысканий.
Но не одно естествознание входило в круг его внимания. Более того, интерес к нему, хотя и устойчивый, все же с годами уступал иному пристрастию. Философия, теология, история, филология, религиоведение и иные социально–гуманитарные науки всё более входили в поле любознательности. Содержащиеся в них теории подвергались им неизбежной реинтерпретации, зачастую в духе тех смыслов о жизни, органичности, целостности, динамизме, которые им были почерпнуты из биологического натурализма.
Натуралистический органицизм, входивший в ядро миропонимающей установки Чемберлена, оказался устойчив и активен, сплетаясь причудливо с виталистическими трактовками культурных феноменов и структур, формируя особый тип философии культуры и историзма. При этом метафизический спекулятивизм немецкого идеализма оставался ему чужд.
Это свойство мышления Чемберлена сказалось в отношении Канта и Гёте, к которым он сохранял неизменный пиетет. Скорее всего он был результатом влияния Шопенгауэра, не чтившего, помимо Канта, никого из предшествовавших и отчасти современных ему классиков немецкого идеализма. Шопенгауэр, как мы видели, повлиял не только на формирование философских предпочтений, но и на выбор того направления в естествознании, которое находилось в конфликте с натуралистическим сциентизмом XIX столетия. Мы склонны видеть влияние Шопенгауэра также и в формировании склада мышления и исследовательской установки Чемберлена.
Разъяснение этому феномену, возможно, мы найдем в размышлениях немецкого историка философии Артура Хюбшера, на которого уже имели повод сослаться. Он обращает наше внимание на то, что со второй половины XIX в. в философско–методологическом пространстве интеллектуальной культуры Европы проявились две тенденции движения, которые он именует «путем Гегеля» и «путем Шопенгауэра». Для первого «пути» характерен историзм, т. е. стремление видеть все как процесс становления, изменчивости, возникновения и исчезновения сущностей. Шопенгауэровский путь держится прямо противоположных идей, полагающих, что историческая перспектива на мир неосновательна, поверхностна, попросту ложная. «Для Гегеля история — всё»,:— поясняет свою интерпретацию А. Хюбшер. В истории реализуется движение Духа к самому себе. Для Шопенгауэра история... есть ничто, результат мышиной возни, вечное однообразие под все новыми личинами... История тщится показать нам, что в каждый момент нечто становится чем–то иным и тем не менее остается все тем же самым во все времена, а все мировые события предстают перед философом только буквами, по которым им вычитывается идея человечества.[97]