Выбрать главу

Съезд постановил назвать Союз молодежи Коммунистическим, и появилось новое, короткое и гордое слово: комсомол! Кто-то из питерских большевиков в деловом разговоре назвал их ласково «комсой». Словечко это понравилось и быстро вошло в обиход.

Так незаметно прошла зима, и, выйдя однажды на улицу, Степан с удивлением заметил, что на деревьях уже проклюнулись зеленые листочки, пригревает солнце и вовсю чирикают горластые птицы.

О том, что Глашу выписывают из больницы, Степан узнал от матери.

Та затеяла стирку, замочила уже белье, потом только спохватилась, что в доме мыла всего ничего, и побежала к соседке. Вернулась от Екатерины Петровны какая-то размякшая, присела на табурет у корыта, сложила на коленях худые руки и сказала Степану:

— Глаху завтра выписывают.

— Ну и что? — как можно равнодушнее ответил Степан и отвернулся.

Ему вдруг стало жарко, как будто он шуровал у открытой дверцы раскаленной печки. Почему-то горело лицо, особенно щеки, и был он, наверно, красный, как вареный рак.

Но Таисия Михайловна ничего не заметила, умиротворенно улыбалась и рассказывала:

— Катерина пирог заворачивает... На два своих платьишка муки ржаной кулек выменяла, картошки, пузырек масла конопляного. Все честь по чести. «Дочку, — говорит, — побаловать хочу». Слышишь, Степа?

— Не глухой, — все еще не оборачиваясь, отозвался Степан.

— А она ее мамой не назовет никогда... — вздохнула Таисия Михайловна. — Все «тетя Катя» да «тетя Катя»! А ведь сызмальства живет... Гордая!

— Ты зато всю жизнь кланялась! — сам удивляясь свой горячности, сказал Степан. — Отец тише воды, ниже травы ходил! И чего вам за это? Шиш!

— Жестокие вы какие-то растете... — растерялась Таисия Михайловна.

— Выросли уже... — буркнул Степан и с вызовом добавил: — Что же ей, за пирог с картошкой продаваться? А может, она свою мать помнит. Тогда как?

— Ты чего это разошелся? — удивилась Таисия Михайловна, внимательно посмотрела на сына и спросила грустно и насмешливо: — Если ты такой заступник, что ж ни разу в больницу не сходил?

«Да ходил я! Ходил!..» — хотел закричать Степан, но промолчал. Расскажешь ей разве, как уговаривала его Настя сходить вместе в больницу, а он отнекивался, отшучивался, злился, и Настя шла одна или с другими девчатами, а один раз ходила с Лешкой, и тот вернулся из больницы какой-то тихий, неразговорчивый, а когда он небрежно спросил: «Ну, как там Глаха? Чирикает?» — Лешка посмотрел на него, как будто никогда раньше не видел, и ответил, как ножом полоснул: «Не приведи тебе так чирикать. Не выдюжишь: кишка тонка!» Повернулся и ушел. И спину сгорбил, как Глаша.

Тогда Степан решился пойти в больницу. Завел разговор с Настей. Вроде случайно спросил, в какой Глафира лежит палате, сколько там окон и куда выходят — мол, светло ли ей там, — а сам соображал: второй этаж, окно во двор, если от угла считать — ее окно шестое. Настя еще тогда спросила: «Чего тебе ее окно? Стекольщик ты, что ли?» Степан отшутился, что Глаха, мол, по окнам главный специалист: ловка их мыть, а Настя — по паркету: до сих пор в клубе плашки дубовые под ногами гуляют, так надраила! На том разговор и кончили, а на следующий день Степан пошел в больницу.

В пятницу это было, в приемный день.

В одной половине больницы был лазарет, и на бульварчике шла бойкая мена: раненые промышляли махорки или чего покрепче, взамен совали солдатское бельишко и горбушки сбереженного хлеба.

У одного дошлого солдатика Степан приметил даже самодельные леденцы, вроде петушка на палочке. Сам, что ли, варил из пайкового сахара?

Степан потолкался внизу, у лестницы, в вестибюле, где стояла строгая тетка в белом халате и выспрашивала, кто к кому идет, а наверху, на лестничной площадке, белея нижними рубашками под серыми больничными халатами, облепили перила женщины и тянули шеи, выглядывая своих.

Глаши между ними быть не могло, она была лежачая, и Степан уже протолкался к тетке в белом халате, но как подумал, что сейчас она начнет пытать его: зачем, к кому да кем он Глаше приходится, плюнул на всю эту затею и ушел. Постоял у ворот, поглядел, как на скамейках бульварчика греются под нежарким солнцем раненые солдаты, устыдился и вернулся обратно в вестибюль. Под лестницей он увидел дверь. Это был ход во двор, и Степан направился туда.

Двор был большой, в глубине его виднелись какие-то приземистые постройки, пахло пригорелой кашей и каким-то особым больничным запахом. Не то лекарствами, не то еще чем-то.

В самом дальнем углу, чуть ли не вровень с землей, виднелась низенькая дверь, похожая на те, которые ведут в погреб. У дверей стояла запряженная в повозку тощая лошадь и хрумкала солому из подвязанной к морде мешочной торбы. Степан подошел поближе и увидел, что повозка доверху нагружена некрашеными гробами. Его метнуло в сторону. Стараясь не очень убыстрять шаг, он пошел к старым липам, что росли под окнами кирпичного здания больницы. Встал лицом к окнам, отсчитал от угла шестое окно на втором этаже. Забраться туда можно было и по водосточной трубе, но уж очень она была ненадежна на вид, ржавая и погнутая, а грохаться вниз на виду у всех — не больно-то это ему нужно!