Женька теперь жил в коммуне.
Размещалась она в клубе, куда ребята притащили железные койки под серыми солдатскими одеялами, разжились кое-какой посудой, соорудили печку и поставили ее в самой парадной комнате. На ней варили суп с воблой и кипятили воду в большом закопченном чайнике.
В доме, правда, была кухня, и там стояла здоровенная чугунная плита. Но дров она сжигала уйму, а разносолов никаких не предвиделось, поэтому решили обойтись буржуйкой.
Девчонки в своей комнате понавешали на окна занавески из марли, Степан хотел их содрать, но девчата разбушевались и выставили его из комнаты. Потом Глаша с Настей долго мудрили над куском кумача и вывесили плакат: «Комсомолец, охраняй пролетарскую красоту!»
Степан только головой покрутил, а девчонки разошлись окончательно и объявили, что они не рабы, а поэтому готовить обед и мыть посуду будут все по очереди. В первый день своего дежурства Степан сварил такой кондёр из пшена, что его можно было кидать о стену. Стенка трескалась, а каше хоть бы что! Кузьма разбивал ее молотком в порошок и заливал горячей водой. Получался супчик. Подгорелый, но есть можно!
Женька сообщил, что этот способ изобрели американские индейцы и называется порошок «пеммикан». Только делают его не из пшена, а из мяса.
Федор сказал, что из мяса, наверное, лучше, но все равно перевод добра: мясо не мука и нечего его молоть.
Женька заспорил с ним и пытался объяснить, что делается это, чтобы легче было нести запасы еды при дальних переходах и для лучшего хранения.
Степан буркнул, что все это — буржуазный предрассудок. Женька полез в бутылку и стал доказывать, что индейцы не буржуи, а свободное и гордое кочевое племя охотников.
Степан слушал, слушал и спросил: «А этот... как его... ну, самый главный у них... Как он называется?» Женька ответил: «Вождь племени», и Степан тут же подхватил: «Вот, а ты говоришь!.. Он и есть главный буржуй».
Женька развел руками и сказал, что на таком уровне спорить бессмысленно.
Со Степаном у Женьки отношения складывались напряженно. Первое время Степан приглядывался к нему и, похоже, даже сочувствовал, как пострадавшему от руки белогвардейца. И в то же время не мог заставить себя забыть о том, что еще недавно Женька мирно беседовал со Стрельцовым и даже с Павловым. И если бы не выдал себя во время случайно подслушанного разговора, то не ходил бы сейчас с пробитой башкой, которой он так гордится. А если бы проспал? Так бы и телепался за своим Стрельцовым? Или стал мальчиком на побегушках у Заблоцкого или, еще того хуже, у Павлова?
Каждый раз, когда Степан вспоминал Павлова, ему делалось не по себе. Раньше при слове «контра» он представлял себе каких-нибудь спекулянтов-мешочников или уголовников, пусть даже недобитых офицеров и кадетов, которые втихомолку поносят Советскую власть и ждут не дождутся, когда в город войдет Юденич. Но никогда он не думал, что они могут быть такими, как Павлов, несломленными и бросающими вызов даже своей смертью. Не мог он понять и Колыванова, когда тот говорил, что они не вправе отпугивать от комсомола всяких там гимназистов и реалистов. Степан считал, что этого не должно быть, когда вокруг заговоры, саботажи и убийства.
Когда Женьку принимали в коммуну, Степан потребовал, чтобы тот публично отрекся от своих дворянских родителей. Женька, то бледнея, то покрываясь красными пятнами, отвечал, что из родителей у него жив только отец и что он никакой не дворянин, а простой военный врач.
«Все равно офицер!» — закричал Степан, и Колыванову пришлось объяснять ему разницу между строевым офицером и военным врачом.
В коммуну Женьку приняли, но — странное дело! — он начал стесняться отца, навещал его украдкой и каждый раз, когда они вместе выходили из дома, просил его надеть штатское пальто. Отец ни разу не согласился и ходил по улицам в шинели и фуражке с кокардой, высоко подняв голову и распрямив плечи. Женька, наоборот, сутулился, всю дорогу отворачивался от прохожих и прятал лицо в поднятый воротник. Отец недоумевающе и грустно поглядывал на Женьку и еще выше поднимал голову. Женьке было стыдно, но ничего с собой поделать он не мог и когда прощался с отцом где-нибудь на углу, то чувствовал облегчение и дальше шел уже посвистывая, сдвинув фуражку со лба, чтобы все видели его забинтованную голову.
Вообще-то рана его давно зажила, и он мог свободно обойтись без повязки, но расставаться с ней Женьке было жаль по двум причинам. Главная была в том, что повязка, по мнению Женьки, придавала ему вид мужественный и романтичный. Пусть все видят, что он встречался лицом к лицу с врагами и не дрогнул. То, что тюкнули его по затылку, особой роли не играет.