Выбрать главу

Федор бросил свой мешок и подошел к столу. Долго переминался с ноги на ногу, смотрел, как прихлебывает кипяток Колыванов, потом решился и сказал:

— Слышь, Леша... Ты говоришь, что этот... ну... резерв самый, что, мол, из крестьян он? Или ослышался я?

— Из рабочих и крестьян, — кивнул Колыванов.

— Так... — соображал Федор. — Значит, если в партию меня примут, то я буду вполне партийный человек?

— Вполне! — улыбнулся Колыванов.

— Во! — Федор победно взглянул на Степана: — Слыхал? А ты говоришь — с другого края!

— А-а!.. — махнул рукой Степан и отошел в угол.

— Бе-е! — показал ему вслед язык Федор, обернулся к Колыванову и сказал: — Дойду я до партии. Все сделаю, а в партии буду! Веришь, Леша?

— Верю, — очень серьезно ответил Колыванов и вздохнул. — Верю, Федя...

А думал он о том, что не стоит, пожалуй, заглядывать так далеко вперед... На завтра назначена отправка, и, может быть, прямо с марша их бросят в бой. И как не похож он будет на лихие конные атаки и отчаянные рукопашные, о которых бессонными ночами мечтают эти мальчишки. Не будет белых и вороных коней, сверкающих клинков, прыжков во вражеские траншеи с гранатой в одной руке и маузером в другой. Ничего этого не будет!

Ему припомнились окопы с хлюпающей под ногами болотной водой, томительно-тоскливое ожидание атаки, первые выстрелы по далекой еще цепи чужих солдат, когда не знаешь, попал ты в кого-нибудь или нет, и оттого без ощущения ненависти или страха.

Все это придет потом, когда, преследуя отступающих, ворвутся они в полусожженную деревню, где не будет ни наших окопов, ни вражеских, а смешаются свои и чужие и появится страх быть убитым. Потом уйдут и страх и ненависть и сменятся тупым безразличием и безмерной усталостью, когда уложит кто-нибудь из них в рукопашном бою безусого юнкера и тот некрасиво умрет, зажимая ладонями рану на животе, на что-то еще надеясь, по-детски плача и мучаясь от нестерпимой боли.

Кто-то сказал, что война рождает мужчин. Может быть. Но какой ценой! Сегодня — отрочество. Завтра — взрослость. Без юности. Но юность останется у тех, кто будет жить после них. За это стоит драться. И умереть, если придется!

Колыванов отставил пустую кружку и негромко сказал:

— Завтра на фронт, ребята.

То ли его не расслышали, то ли не ждали, что скажет он об этом так просто и буднично, но никто не закричал «ура!» или «даешь!», а все только встали и молча столпились вокруг Колыванова, будто ожидали услышать еще что-нибудь.

— На фронт завтра, — повторил Колыванов. — Три часа на личные дела. Ночевать здесь.

Оглядел притихших ребят и спросил:

— Непонятно?

Ему покивали в ответ — мол, все понятно, чего там! — и так же молча разошлись укладывать немудрящие свои платьишки, штаны и рубашки, которые так и не собрались занести домой.

— Кто дневальный? — спросил Колыванов.

— Я, — отозвался Кузьма. — Вещички через Степана передам.

— Сходи домой, — помолчав, сказал Колыванов,

— А дневальство как же? — не понял Кузьма.

— Я подежурю, — ответил Колыванов и, не дав Кузьме возразить, приказал: — Давай, давай... Собирайся!

Расходились ребята без обычных смешков и шуточек, в дверях кто-нибудь говорил: «Мы скоро, Леша» или «До вечера», он кивал им в ответ и думал, что такими тихими стайками разлетаются воробьи перед грозой. Колыванову даже понравилось, что они притихли. Значит, понимают, что впереди не игрушки. Потом подумал, что понимать-то понимают, но не очень себе представляют, какая она бывает — война.

А еще подумал, что, может быть, придет такое время, когда люди забудут, что такое война.

Колыванов присел к буржуйке, прижег от уголька самокрутку, сидел, курил и пускал дым в открытую дверцу печки...

Утро выдалось ветреное и холодное.

Ночью выпал снежок, на платформах его уже растаскали сапогами, но крыши теплушек были припорошены белой пылью. Ветер сдувал ее, и тогда крыши становились пятнистыми, белыми с черным. Рельсы стали мохнатыми от инея, застыли пятна мазута на полотне, песок между шпалами затвердел, а под каблуками ломался тонкий ледок.

Роту выстроили у пакгауза, к стене его жалась кучка озябших музыкантов, Колыванов обеими руками держал древко знамени и откидывал голову, когда ветер заворачивал полотнище и оно било его по лицу. Перед строем стоял Зайченко, рядом с ним — Алексей Алексеевич в пальто с потертым бархатным воротником и женщина в кожанке с пышным узлом волос на затылке.

Ветер бросал им в лицо снежную пыль, но они стояли торжественно и прямо, только Зайченко, у которого от ветра слезились глаза, помаргивал ресницами.

На путях коротко гудел маневровый паровозик, лязгали буфера вагонов, что-то покрикивал сцепщик, и машинист то подавал паровозик назад, то дергал вперед, но уже вместе с вагонами.