Степан поднялся, выглянул из-за края воронки, увидел, что солдаты, обходя убитых, снова движутся вперед, опять поднялся во весь рост, крикнул: «Еще нижайший!» — и кинул вторую гранату. Но не спрыгнул, как в прошлый раз, на дно воронки, а неловко, как-то наискось, сполз головой вниз.
— Степа! — отчаянно закричала Глаша и бросилась к нему.
— К пулемету... — хрипло сказал Степан, попытался подняться и опять упал.
Глаша метнулась к пулемету, легла за щиток, поймала в рамку прицела набегающую цепь, что было сил нажала на гашетку. Слезы заливали ей лицо, мешали смотреть, но она стреляла до тех пор, пока не кончилась лента, и, даже не посмотрев, где белые, кинулась обратно к Степану, подняла его голову и положила к себе на колени.
— Что, Степа? Что, миленький? — Она расстегивала его шинель, видела, как расползается на груди кровавое пятно, и в отчаянии твердила непонятные ему слова: — Не успела! Не успела!..
— Чего не успела? — с трудом выговорил Степан. — Все ты успела... Отогнала беляков?
— Отогнала... — глотала слезы Глаша.
— А плачешь чего? — еще тише сказал Степан и закрыл глаза.
— Я не плачу... — вытирала слезы Глаша. — Не плачу я... Только ты не молчи... говори чего-нибудь, Степа... Скоро Настя прибежит, санитары... Тебя вылечат... У нас доктор хороший, он всех вылечивает! Слышишь, Степа?
Она заглянула ему в лицо и закричала:
— Степа! Не умирай! Я люблю тебя!..
И торопливо, неумело стала целовать его лоб, щеки, голову, с которой упала фуражка.
Степан открыл глаза, и были в них удивление, боль, счастье и отчаяние. Он хотел что-то сказать, но только пошевелил губами, а думал, что говорит, и Глаше показалось, что она оглохла, потому что не слышит его.
Потом он опять закрыл глаза, и в Глашины уши ударил вдруг треск выстрелов и близкие крики солдат.
Она выхватила из-за пазухи наган, встала на краю воронки и, прикусив запекшиеся губы, била навскидку в набегающие серые фигуры. Потом что-то острое и быстрое кольнуло ее чуть ниже левого плеча, она выронила из рук наган и, запрокидываясь всем телом, увидела низкое небо и медленно летящие голубые снежинки. Падая, она закрыла своим телом Степана и успела услышать, как нарастают, приближаются со стороны деревни крики «ура!», грохочут колеса тачанок и яростной дробью стучит пулемет. Больше она не слышала ничего...
Часть уходила из деревни.
В санитарной фуре метался в бреду Степан и все звал Глашу. Настя прикладывала к его лбу мокрые полотенца и с усталым отчаянием думала о том, довезет ли она его до лазарета или не успеет. А в конце обоза медленно ехала повозка, укрытая брезентом, и среди тех, кого надо было хоронить, лежала Глаша.
Ветер завернул край брезента и шевелил косые крылья ее волос, а сверху все падали снежинки и не таяли на ее лице.
На московских бульварах сжигали последние листья. За чугунными оградами курились дымки, блестели голые ветки деревьев, звенели трамваи, катились черные каретки автомобилей.
Степан медленно шел по бульвару и думал о том, что еще какую-нибудь неделю назад он скакал в конной лаве под Новоград-Волынском, мелькали в воздухе клинки и, роняя с голов конфедератки, поднимали руки, сдаваясь в плен, разгромленные белополяки.
После того ранения в грудь его в беспамятстве увезли из Питера сначала в госпиталь под Тихвин, потом еще дальше, на Урал. В поезде он подхватил сыпняк, и, когда его с трудом выходили и память вернулась к нему, он написал матери, что жив, и спрашивал о Глаше. Но ответа на свое письмо так и не дождался, да и какие в ту пору могли быть письма, если железная дорога была перерезана то чехами, то бандами Дутова и узловые станции по три раза за неделю переходили из рук в руки.
Недолечившись, Степан из госпиталя сбежал и ушел биться с белобандитами, потом с уральскими ребятами воевал под командованием Блюхера, там и получил боевой свой орден.
Сколько раз, бывало, сидя у ночного костра и приглядывая за стреноженными конями, думал он о том, как вернется в Питер. Проедет на медленном трамвае через весь город, а может, пойдет пешком — так даже лучше! — и дойдет до их старых бараков за пустырем, увидит мать, Глашу, Кузю, всех ребят! Посидят, пошумят, а потом они с Глахой сбегут потихоньку и до рассвета будут ходить по знакомым улицам, посидят в старом их саду с белой эстрадой-раковиной, постоят у канала.
Подгадать бы приезд к началу лета, чтоб стояли белые ночи, цвела сирень, таяли над головой облака, а краешек солнца окрашивал воду в розовый цвет.
Забраться бы на пустую баржу, что приткнулась к берегу, и тут бы сказать Глаше все те слова, какие он не смог сказать раньше. Сколько он их перешептал, когда думал о ней!