Что он закончил? ПТУ? Десять классов имеет, учился отлично. Не институт, так техникум наверняка! И это, пожалуй, единственно верный ход в его розыске. Идти к начальству? Да генерал забыл давным-давно про этого Рыскалова! Других дел выше головы! А то, что этот Рыскалов шесть лет во всесоюзном розыске, так не одно их управление в Советском Союзе. Кто-нибудь ищет! А собственно, почему ему, подполковнику Тимохину, не действовать по собственной инициативе? Найдет — тому же генералу Москва спасибо скажет. Не получится — на нет и суда нет! С чего вот только начать? Размножить его фотографии, это ясно! А дальше? Не во все же институты и техникумы Союза посылать! То, что он не здесь, не в наших южных краях, — понятно. И не в Коми, откуда бежал. В Приуралье, может быть? А что? Вполне! Фотографии разошлют и пусть сверяют по вступительным документам. Но кто-то должен заниматься этим вплотную. Посылать запросы, проверять ответы, возможно, понадобится выезд на место. А кому поручить? Все следователи и оперативники в разгоне — шуруют по делу о наркотиках. То молчали в тряпочку — нет у нас наркомании и быть не может, а тут спохватились! Ну как же! Весь мир борется, а мы что же, лыком шиты? И у нас найдутся, отчитаемся перед мировой общественностью!
Слава богу, ханжеством перестали заниматься, липовые отчеты строить! И проститутки нашлись, и притонодержатели. Все как у людей!
Кому же все-таки поручить розыскные дела? Разве что Славе Горелову? Прислали им в отдел на практику студента из Юридического. Приспособили его в дознаватели, повозился он недельку-другую с мелкими торговцами анашой, ни до чего нового не дознался, да и не по зубам ему, вот пусть и займется Рыскаловым, благо, числится за их отделом.
Тимохин снял трубку одного из телефонов, набрал короткий номер и, когда ему ответили, распорядился:
— Разыщите мне Горелова... Ну, особой срочности нет. По возможности.
Повесил трубку и раскрыл дело Рыскалова, где на первых страницах в типографских рамочках были наклеены его фотографии.
...Он не кричал, а выл от нестерпимой боли, задыхался от дыма, от запаха паленого человеческого мяса, как младенец, сучил в воздухе ногами, пытаясь сбросить клочки бумаги, горящие у него между пальцами. Его крепко держали за руки, за плечи, вся кодла навалилась на него, и, глумясь, орали ему в уши: «Давай! Жми, Ваня! Деревня близко!» — а он, не видя, чувствовал, как лопаются пузыри между пальцами и течет горячая сукровица. У кодлы это называлось «велосипед». Вложить спящему человеку между пальцев ног скрученные в трубочку бумажки и поджечь их, не давая ему, сонному, вскочить и потушить их. Если же кто-то яростно сопротивлялся, то ему накидывали на голову одеяло и, спеленав, как смирительной рубашкой, били нещадно всем, что попадет под руку.
Так встречали в камере новичков, устраивали им «прописку».
Натянутое на голову ватное рванье лезло в рот, и он, улучив момент и освободив руки, бил вслепую по чьим-то лицам, вкладывая в силу своих ударов всю боль обожженных ног, все унижение, которое испытывал, всю ненависть к блатной этой своре.
Он еще не осознавал, что никто его не бьет, а, наоборот, люди уклоняются от его ударов, что кто-то снимает с его головы одеяло, чтобы легче ему было дышать, а если и придерживают за плечи, то бережно, чтобы не разбил голову о стену вагончика. Сквозь мутную пелену сна он слышал, как чей-то знакомый голос уговаривал его:
— Ну, че ты, парень? Угомонись! Слышь, бригадир?
А другой, тоже знакомый, но молодой голос советовал:
— Водички ему на голову! Да куда ты ведро? Очумел!
Но кто-то уже окатил его из ведра остудившейся за ночь, с пластинками льда, водой — Поярков сел на койке, увидел встревоженных парней из своей бригады, провел ладонью по мокрому то ли от слез, то ли от воды лицу, слипшимся волосам и хрипло сказал:
— Никого я не зашиб?
— Маленько... — усмехнулся бородатый, тот, что уговаривал его угомониться. — Али чего привиделось нехорошее? А, Серега?
Поярков промолчал, нащупал валенки, накинул полушубок и на ослабевших вдруг ногах пошел к выходу из вагончика.
Сел на ступени лесенки, пошарил в карманах полушубка, нашел сигареты, спички и закурил, глядя на светлеющее уже небо.
Когда же это кончится? Пять лет он вкалывает как каторжный, стараясь выкорчевать из памяти проклятые эти воспоминания, и так же, как рвется от непосильной тяжести туго натянутый металлический трос — не дай бог попасть под обрывок: убьет! — так же натянуты, скручены, висят на волоске его нервы, не выдерживающие уже груза прошлых лет. Выкорчеванный до половины пень цепляется прочными невидимыми корнями за землю, а когда они наконец рвутся, во все стороны летят ошметки, облепляют грязью, въедаются в поры, лезут под кожу к самому сердцу.