Вдали расстилались неподнятые поля. «Второе лето воюем»,— подумал Ярунин. Гул артиллерии стал тише, значит, огонь перенесён вглубь, и бойцы сейчас поднимаются в атаку.
Подполковника обогнала колонна автоцистерн; навстречу шли большие санитарные машины с ранеными. Подполковник Ярунин свернул влево с дороги по тропинке в лес. Пестрел выгоревший под солнцем кустарник, Непривычна я тишина этого леса располагала к раздумью. Подполковнику вспомнилась опубликованная на- днях в «Правде» статья под заголовком «В боях на юге решается судьба нашей родины». Так прямо и сказано. И хотя уже давно ясно, что на юге очень тяжело, эта статья всколыхнула мысли, чувства и тревогу, запрятанные под спудом ежедневных дел. Ясно одно — близятся решительные сражения, и сознание этого вселяло чувство возрастающей ответственности за события, участником которых был Ярунин, подтягивало его.
Хруст веток позади привлёк внимание Ярунина, он обернулся, кто-то догонял его. На тесной тропинке, выводящей из леса, лошадь, шедшая позади Ярунина, поравнялась с его лошадью. Верховой откозырял подполковнику и, словно извиняясь, что обгоняет, показав рукой на полевую сумку, пояснил: «Срочное донесение!» — взмахнул прутом, гикнул, и лошадь стремительно вынесла его на просёлочную дорогу. Лошадь Ярунина рванулась вслед; подполковник с трудом удержал её.
Вдоль дороги за умчавшимся всадником низко выстелил ось белое облачко пыли. «Ловко,— подумал Ярунин,— казак»,— одобрительно сказал он вслух. И ему вдруг вспомнилось, что вот они с женой так и не выбрались на Дон, каждый год собирались съездить на родину Ани в ста да так и не съездили, и непонятно сейчас даже, чего ж было не съездить. Всё откладывали. Быстро, до чего же быстро, чёрт возьми, пролетели годы.
Подполковник невольно привстал на стременах, стегнул лошадь, она прибавила шаг» он ударил её слегка каблуками, и она помчалась по дороге.
...Разрушенный гражданской войной приморский дальневосточный город. Ярунин лежит на койке в госпитале. Над ним лицо медсестры в белом платочке. Ярким синим светом светятся глаза её.
И видит он это сейчас так явственно, будто было вчера. А когда выписывался из госпиталя, позвал её за ворота, крепко до боли обнял, сказал упрямо: «Не хочу расставаться». Так и не расстались больше.
Память переносит на пограничную заставу. Рано утром после обхода он возвращается домой, у крыльца Аня кормит цыплят, их сто или больше, просто жёлтое озеро. Цыплята — это слабость Ани. Она стоит среди них большая, полная, чуть погрузневшая с годами, медленно сыплет зерно из лукошка. Поднимет лицо, увидит его, сощурится от солнца, ладонью прикроет глаза, рука её высоко до плеча открыта, золотится от загара.
— Ну, будет, будет,— уговаривал себя Ярунин,— совсем раскис.
Но снова и снова встаёт перед глазами первая ночь войны, боевая тревога, смертельный бой с внезапно напавшим врагом. Застава грудью прикрывала границу. Выстоять, не впустить врага на родную землю.
Женщин и детей увозили в тыл, но Аня не захотела ехать, осталась на заставе. Он видел её мельком издали, вместе с бойцами она подтаскивала снаряды к траншеям.
Навсегда врезалось в память растерянное лицо
бойца, выкрикнутое им страшное известие. Аня лежала, упавшая навзничь, залитымлицом. В летнем сиреневом платье, как застала её война.
Лошадь под Яруниным снова шла шагом. Он придержал её у старой разросшейся ивы, обломал прут, стегнул лошадь и поскакал вперёд.
Яркое солнце плыло по небу, набирая высоту, когда подполковник въехал в расположение штаба дивизии, и был окликнут часовым.
Раздосадованному Ярунину,— забыл узнать «пропуск»,— пришлось слезть с лошади и пройти в палатку коменданта.
Комендант позвонил, и тотчас же примчался капитан Довганюк, офицер разведки дивизии. Довганюк радостно приветствовал подполковника и повёл его к своему блиндажу, по дороге сообщив:
— На передовой сегодня спокойно. В последних боях дивизия успешно потеснила противника. Гитлеровцы считают потери и едва ли опомнились; наши строят оборону. Строить приходится на глазах у противника, так что трудновато.
Они спустились в блиндаж. На бревёнчатых стенах еще болтались кое-где серые листы бумаги, покрывавшие их прежде; стоял чужой, неистребимый запах, который после себя оставляли фашисты.