— Сегодня в ночь организуйте эвакуацию. Держитесь на Выпасной. Передашь скотину и технику, возвращайся, заходи. Ну, ни пуха…
Прощание было коротким и тяжелым. Мать, держа на руках новорожденного, с глазами, полными слез, напоминала:
— Не забудь положить галифе и китель… В сундуке лежит твоя красноармейская книжка… Документы все взял?… Тома, подай отцу хлеб… Валя, принеси из погреба сало…
Миша молча, ни о чем не спрашивая, как давно решенное делал свое дело — собирал в ученическую сумку немудрящий скарб… Отец, заметив его приготовления, тяжело вздохнул и спросил жену:
— Как с Мишуткой будем?
Миша оторвался от дела, непонимающе поглядел на родителей. Какой может быть вопрос? Разве не отец говорил осенью, что возьмет его с собой? Правда, речь шла о партизанском отряде. Но отец обещает вернуться. Во что бы то ни стало вернуться. Сейчас партия приказывает ему эвакуировать технику и скот. Он выполнит приказ и возвратится.
— Так как с Мишуткой будем? — снова задал вопрос отец.
— Прямо не знаю, — сокрушенно прошептала Анна Максимовна. — И отрывать от себя жалко и оставлять боязно…
— Яс тобой, папа, — тоном, не допускающим возражения, заявил Миша. И как самый убедительный аргумент произнес: — Ты же слово давал.
Отец остановился посреди комнаты. Сверху цоглядел на сына, который за лето подрос: его черный вихор дотянулся до плеча Зиновия Афиногеновича. Но не это поразило старого коммуниста, а то, каким тоном говорил с ним тринадцатилетний подросток. В нем не было ничего детского. Так говорят между собой равные, доверяющие друг другу люди.
И он понял, что нельзя подрывать в юном сердце эту веру, эту дружбу. Зиновий Афиногенович разрубил ладонью воздух:
— Собирайся.
Тронулись к полуночи. Уходящих провожали те, кто еще оставался в хуторе. Женщины совали в руки отъезжающим теплые пышки, яйца, куски сала. Слышались прощальные всхлипывания, поцелуи, напутствия, пожелания.
Отец верхом объезжал гурты и, проверив готовность, отправлял их поочередно. Скот с тревожным ревом двигался в степь, на целину. Без фар, на ощупь, двигались комбайны, тракторы…
К Романову подошел Конев.
— Прости, Зиновий, что не могу итить с тобой. Хвороба меня скрутила… Да и тут за порядком след кому-то глядеть.
— Как и уговорились, — напомнил Романов, — блюди колхозное пуще своего. Прощай, Сергей! — Он протянул конюху руку. Потом наклонился, и они поцеловались.
Последними из хутора выезжали Романовы. Поднявшись из Лощины на гребень, Зиновий Афиногенович оглянулся. Хутор точно вымер. Там не было видно ни огонька. Лишь высокие и прямые, как столбы, тополя чутко прислушивались ко всему, что нарушало степной покой. Не верилось, что, перейдя еще одну лощину, он уже будет только вспоминать родной хутор, жену, детей, друзей… Невыносимо захотелось стегануть каурую, вернуться обратно и еще раз взглянуть в лицо милой жены… Но лошадь, цокая копытами по каменистой целине, уносила его все дальше от Майоровского. Миша тоже повернулся в сторону хутора и приподнял над головой феску, молча прощаясь с землей своих предков. Впереди раздался окрик чабана, и Зиновий Афиногенович бросил сыну:
— Езжай, помоги.
А сам, вдавив каблуки сапог в бока лошади, легкой рысью поехал вдоль бредущего стада, туда, где в темноте сердито ворчали моторы тракторов…
Неделя пути по безводной, выжженной солнцем степи показалась людям вечностью. В колодцах вычерпывали всю воду до коричневой пахнущей прелью жижи, в мелководных прудах вода была такой теплой и мутной, что ее не только пить — видеть не хотелось. Но, преодолев отвращение, люди припадали черными потрескавшимися губами к влаге. Шли почти без остановок. От бескормицы и безводья падали в черную полынь обессилевшие животные. Кое-кто из гуртоправов просил, умолял, требовал от Романова длительной остановки, передышки, но Зи-новий Афиногенович был непреклонен.
— Вперед. Только вперёд. В этом наше спасение, — говорил он жестко и властно, и люди не узнавали своего парторга, обычно сердечного, покладистого. Прокаленный солнцем и продубленный горячим ветром, он, серый, с опущенными усами, обливающийся потом, торопил коня от одного гурта к другому.
Лишь где-то после полуночи, если удавалось наткнуться на колодец или озерцо, затянутое кугой и камышом, он разрешал делать привал, сварить пшенную похлебку, вздремнуть час-другой.
Миша, прежде чем подойти к общему котлу, снимал с Зорьки тяжелое седло и пускал ее в степь. Случалось так, что он не дожидался похлебки и падал на теплую жесткую землю, положив под голову феску или ладонь. Но никто ни разу не слышал от него жалобы на трудность, на неустроенность походного быта. Сначала он не понимал, почему отец не дает людям и скоту передышки, а в приказном порядке гонит и гонит стадо и отару вперед. Но, встречая на пути сухие колодцы и пересохшие степные ерики, понял: отец боится загубить в этом безводье вверенный ему скот. И только безостановочное движение вперед может спасти его большую часть от гибели. Это было жестоко, но верно.