Выбрать главу

Наплывают выпуклые, словно облака, деревья, огненными шариками вкраплены в них снегири. Шарики вспархивают, и, поблескивая, невесомо оседает на черный прямоугольник ямы снежная пыль. Высокий старик, отмахивая ее шапкой, рассказывает о ком-то, кто учился и работал, кто в годы войны, не щадя себя, отдавал все свои силы и знания… И еще один, маленький, живоглазый, слишком уж голосисто выкрикивает о человеке, который сочетал в себе страстность музыканта и холодный ум инженера. И еще и еще говорят. А люди кругом топчутся, кашляют, отгибают рукав, смотрят на часы — торопятся.

Старухи в черном оттирают меня от ямы: «Душа порвалась, в одночасье помер!..» «Молодой-то какой!..»

Кто-то подтолкнул меня к яме, кто-то властно нагнул мою голову; губы ткнулись в резиновое, застылое. А потом, уже в квартире нашей — в комнате и у соседей, — были столы, на них тарелки с синеватым рисом — кутьей, бутылки с водкой. У столов стояли те, которые смотрели на часы на кладбище, и разнообразно со слезою пели:

— Вечная память, ве-ечная память!

И маленький живоглазый говорил мне в самое ухо:

— Теперь ты матере опора… опора…

Все это мне отчетливо вспомнилось, когда покупатель зашелестел десятками. Он мусолил пальцы и отсчитывал, отсчитывал. Десятки были морщинистые, цеплялись друг за дружку.

Братишка исподлобья, все еще грызя мизинец, наблюдал. Я видел его серьезное лицо, видел, как матушка, глядя куда-то в угол, брала деньги, — ноги не слушались меня. Покупатель натянул на виолончель чехол, взял ее под мышку, далеко отставив локоть.

— Не дам, — сказал я и не узнал своего голоса.

Матушка обернулась; глаза у нее были словно ледышки, и опять она не дышала.

Покупатель заторопился. Хлопнула дверь в подъезд. Там, где висела виолончель, осталось пятно, будто отразилась по ее форме и замерла коричневая тень.

Что творилось со мной! Я как бы все соображал и в то же время в беспамятстве, в угаре выкрикивал:

— Я теперь не буду есть, ничего не буду есть! Ты забыла. Ты никогда не любила отца!..

Заревел Павлик, я опомнился. Матушка будто во сне смотрела на меня; попятилась к ширме, спряталась за нее. Я выбежал на кухню, схватил чайник, еле попал рожком его в рот.

И внезапно свежо увидел полустанок, натоптанный снег у рельсов и солдата. Его губы зашевелились, послышались слова… Я поспешил в комнату, за ширму. Матушка сидела возле спящей Милки, обняв за плечи Павлика, в кулаке зажав скомканные деньги, и впервые все лицо ее было мокрым.

Гора троллей

Когда это произошло, было мне лет восемь. Жили мы в четырехэтажном каменном доме на три подъезда и с утра до вечера гоняли по двору набитую тряпками покрышку футбольного мяча. Покрышка была кособокой, кочковатой и от пинка выделывала такие скачки, что частенько на первом и втором этажах сыпались стекла.

И вдруг во дворе стало так тихо, словно кто-нибудь начисто его вымел. Лишь оборванный провод жалобно позвякивал, мотаясь вдоль железной пожарной лестницы.

А случилось самое невероятное. Посередине пустыря, что за нашим домом, была гора. Нам она казалась крутой и высоченной, и зимою мы штурмовали или же обороняли ее, не жалея ни одежды, ни крови своей. По весне над горой топорщилась какая-то отчаянная травка, а потом поднимался устрашающего вида репейник. Травку мы вытаптывали не замечая, а репейник вырубали палками, уносили на штанах и рубахах домой. Мы не задумывались, откуда появилась эта гора… И вот Натка Лунина заявила, что в ней живут тролли — крохотные волшебные старикашки в колпаках и с длинными бородами.

— Фиг, — сказал ни во что не верящий Ленька, которого каждый вечер пороли дома за великое непослушание.

— Тролли живут только в Норвегии, — авторитетно поддержал Сеня-очкарик, человек очень ученый.

Призагнуть мы все умели, но теперь даже самые завзятые врали задохнулись от негодования. Большинство из нас, так сказать, с пеленок знали сказки Андерсена, и Натка была приперта к стенке. Конечно, она заревела, а потом, квакая носом, призналась, что о троллях ей сказал управдом Софрошкин и строго-настрого не велел никому разглашать. Мы опешили, Натка торжествовала, хотя бантики в ее косичках превратились в измятые шнурки, а на голубеньком платьице кто-то оставил отпечатки всех своих пальцев.

Софрошкина мы вообще-то уважали. Я помню, он ходил по двору, весь такой мягонький, розовый, пряничный. И носил он всегда светлые косовороточки навыпуск, опоясывая их золотистой веревочкой. Был он с нами неизменно ласков, никогда не обращал внимания на разбитые стекла и страшные проломы в заборе. И самые прославленные наши сыщики никак не сумели разведать, какими путями узнают родители даже о мельчайших наших провинностях: Софрошкин вроде бы никогда не жаловался.