— Что по-настоящему классно в этих двух инструментах — они оба настроены по пентатоническому звукоряду. На пентатонике основано большинство мировой народной музыки. Мне нравится, что, когда слушаешь музыку, она мысленно переносит тебя в другой конец земного шара. Это положительный момент наших занятий, поскольку ты не можешь запрыгнуть в самолет и улететь, если у тебя, например, следующим уроком математика.
Зои стучит колотушкой, и мелодия уже кажется восточной, клавиши маримбы прыгают вверх-вниз. Я закрываю глаза и вижу цветущие вишни, бумажные домики…
— Держи, — протягивает она колотушку Люси. — Может быть, сыграешь мне песню, которая звучала бы так, как то место, где ты мечтаешь побывать?
Люси зажимает колотушку в кулаке и недоуменно смотрит на нее. Она ударяет по самой высокой планке, всего один раз. Это похоже на резкий крик. Люси ударяет еще раз и выпускает колотушку из рук.
— Это звучит как «эге-гей», — говорит она.
Я мимо воли вздрагиваю.
Зои даже не смотрит в мою сторону.
— Если под словом «эге-гей» ты имеешь в виду «весело», наверное, так и есть, потому что я не могу себе представить, что в игре на маримбе можно указывать на сексуальную ориентацию. Я считаю, что японские напевы очень меланхоличные.
— А что, если я имела в виду что-то другое? — с вызовом бросает Люси.
— Тогда я должна задаться вопросом: почему девочка, которая ненавидит, когда на нее навешивают ярлыки, даже если это делает психотерапевт, с такой готовностью навешивает ярлыки на других?
После ее слов Люси замыкается. Уже нет той девочки, которая с радостью готова говорить о побеге. Вместо нее перед нами подросток со знакомо поджатыми губами, злыми глазами и скрещенными руками. Один шаг вперед и два назад.
— Хочешь попробовать поиграть на маримбе? — снова спрашивает Зои.
В ответ ей непробиваемая стена молчания.
— А на арфе?
Люси игнорирует вопрос, и Зои откладывает инструменты в сторону.
— Каждый автор песен использует музыку для выражения чего-то, чего у него нет. Это может быть какое-то место или какое-то чувство. Тебе знакомо ощущение, когда не можешь выразить то, что раздирает тебя внутри и ты вот-вот взорвешься? Песня может стать такой разрядкой. Может быть, выберешь песню, и мы поговорим о том, куда она нас уносит, когда мы ее слушаем?
Люси закрывает глаза.
— Я дам тебе несколько подсказок, — продолжает Зои. — «О благодать», «Разбуди меня, когда закончится сентябрь» или «Прощай, дорога, мощенная желтым кирпичом».
Она не могла бы подобрать три более разнотипные песни: христианский гимн, песню группы «Грин Дей» и старую балладу Элтона Джона.
— Ладно, — говорит Зои, когда Люси продолжает хранить молчание. — Выберу я.
Она начинает играть на арфе, хриплым голосом берет низкую ноту и тянет вверх.
В пении Зои такая глубина, как теплый чай в дождливый день, как наброшенное на плечи одеяло, когда холодно. У многих женщин красивые голоса, но у ее голоса есть душа. Мне нравится, как звучит ее голос, когда она просыпается по утрам, — как будто засыпанный песком. Я люблю, как звучит ее голос, когда она злится, — она не кричит, а издает одну высокую, длинную ноту злости.
Я смотрю на Люси и замечаю, что ее глаза полны слез. Она косится на меня и вытирает их, когда Зои, несколько раз дернув напоследок струны, заканчивает петь.
— Каждый раз, когда я слышу этот гимн, я представляю девочку в белом платье, которая босиком стоит на качелях, — говорит Зои. — А качели висят на большом старом вязе. — Она смеется, качая головой. — Понятия не имею почему. Ведь на самом деле песня о рабовладельце, который боролся с собственным укладом жизни, потом на него снизошла благодать и он увидел, к чему должен стремиться. А ты? О чем тебя заставляет задуматься эта песня?
— О лжи.
— Серьезно! — восклицает Зои. — Интересно? О какой лжи?
Неожиданно Люси вскакивает, стул падает.
— Я ненавижу эту песню. Ненавижу!
Зои быстро подходит к девочке, между ними всего несколько сантиметров.
— Отлично. Музыка заставляет тебя чувствовать. А что ты ненавидишь в этой песне?
Люси прищуривает глаза.
— То, что вы ее запели, — отвечает она и отталкивает Зои. — С меня хватит!
Она, проходя мимо, ударяет по маримбе. Инструмент издает низкое «прощай».
Когда за Люси захлопывается дверь, Зои поворачивается ко мне.
— Вот видишь! — улыбается Зои. — По крайней мере, на этот раз она высидела вдвое дольше.
— Покойник в поезде, — говорю я.
— Прошу прощения?
— Вот какие мысли навевает на меня эта песня, — поясняю я. — Я училась в колледже и ехала домой на День благодарения. В поезде было много людей, и я оказалась рядом со стариком, который спросил, как меня зовут. «Ванесса», — ответила я. «Ванесса, а фамилия?» — допытывался он. Я его не знала и боялась назвать свою фамилию, а вдруг бы он оказался серийным убийцей или кем-то в этом роде, поэтому ответила, что меня зовут Ванесса Грейс. И он начал напевать этот гимн, заменяя слова на мое имя. У него был по-настоящему красивый, глубокий голос, и все ему аплодировали. Мне стало неловко, но он не унимался, поэтому я сделала вид, что сплю. Когда мы доехали до Сауз-стейшн, до конечной, он сидел с закрытыми глазами, упершись головой в окно. Я потрясла его, сказала, что пора выходить, но он не просыпался. Я подозвала проводника, приехала полиция и «скорая помощь». Мне пришлось рассказать все, что я знала, то есть практически ничего. — Я делаю паузу. — Его звали Мюррей Вассерман, иностранец, я была последней, кому он пел перед смертью.
Я замолкаю и вижу, что Зои не сводит с меня глаз. Она бросает взгляд на дверь кабинета, которая все еще закрыта, потом порывисто обнимает меня.
— Я думаю, ему крупно повезло.
Я с сомнением смотрю на нее.
— Умереть? В поезде? В канун Дня благодарения?
— Нет, — объясняет Зои. — Что ты оказалась с ним рядом, когда он завершил свой земной путь.
Я не религиозна, но в этот момент молюсь о том, чтобы, когда настанет мой черед, мы с Зои ехали вместе.
Через день после того, как я призналась маме, что я лесбиянка, потрясение прошло, уступив место тысяче вопросов. Она спрашивала, не было ли это какой-то очередной фазой, которую я в тот момент переживала, как то время, когда я любой ценой хотела добиться того, чтобы покрасить волосы в фиолетовый цвет или проколоть бровь. Когда я ответила, что убедилась в том, что меня привлекают женщины, она разрыдалась и стала задаваться вопросом, почему она оказалась такой плохой матерью. Она заверила, что будет молиться за меня. Каждый вечер, когда я ложилась спать, она просовывала мне под дверь новый буклет. Сколько деревьев погибло, чтобы католическая церковь могла бороться против гомосексуализма!
Я развернула ответную кампанию. На каждой брошюре я толстым маркером писала имя человека, у которого ребенок гей или лесбиянка: Шер, Барбара Стрейзанд, Дик Гепхардт, Майкл Лэндон. И просовывала их под дверь ее спальни.
В конце концов, оказавшись загнанной в угол, я согласилась встретиться с ее священником. Он задал мне вопрос, как я могу так поступать с женщиной, которая вырастила меня, как будто моя сексуальная ориентация была протестом против нее лично. Он спросил, не хочу ли я пойти в монашки. Но ни разу он не спросил меня, не страшно ли мне, ни одиноко ли, не волнует ли меня мое будущее.
Возвращаясь из церкви домой, я спросила у мамы, продолжает ли она меня любить.
— Я пытаюсь, — ответила она.
И только моя первая постоянная подружка (чья собственная мать, когда она ей призналась, пожала плечами и ответила: «Думаешь, я этого не знала?») помогла мне понять, почему моя мама отреагировала совершенно по-другому.
— Ты для нее умерла, — сказала она мне. — Всему, о чем она мечтала для тебя, всему, что она для тебя придумала, не суждено случиться. Она видела тебя в загородном доме с обычным мужем, двумя-четырьмя детьми и собакой. А ты взяла и все разрушила.