Славный был дядька этот сторож. Лицо доброе, бритое, от ясных, детских глаз к вискам – лучики веселых морщин. Говорил Пахоменко хорошим народным языком – заслушаешься, только частенько вставлял малороссийские словечки.
– На погосте работать – сердце надо мозолистое, – негромко говорил он, сердобольно глядя на истомившегося Тюльпанова. – Тэж всяка людына затоскует, кады ей кажный день ейный конец казать: гляди, раб божий, и тоби этак гнить. Но милостив Господь, дает копающему мозолю на длани, чтоб мясо до костей не стереть, а кто к человечьим горестям приставлен, тому сердце мозолей укрывает. Чтоб не стерлось сердце-то. И ты, паныч, попривыкнешь. Поначалу-то, я бачив, вовсе зеленый быв як лопух, а тута вон чаек пьешь и сайку снедаешь. Ништо, пообвыкнешься. Ты кушай, кушай…
Посидел Анисий с Пахоменкой, много где на своем веку побывавшим и много что повидавшим, послушал его неторопливый, рассказ – про богомолье в святые места, про добрых и злых людей, и вроде как оттаял душой, укрепился волей. Можно и назад, к черным ямам, дощатым гробам, серым саванам.
Через словоохотливого сторожа, доморощенного философа Анисию и идея открылась, которой он свое бесполезное пребывание на кладбище с лихвой окупил.
А вышло так.
Под вечер, часу в седьмом, в морг сволокли последний из четырнадцати трупов. Бодрый Ижицын, предусмотрительно нарядившийся в охотничьи сапоги и прорезиненный балахон с капюшоном, позвал вымокшего Анисия результировать эксгумацию.
В прозекторской Тюльпанов зубы стиснул, сердце мозолями укрепил и ничего, ходил от стола к столу, смотрел на нехороших покойниц, слушал резюме эксперта.
– Этих трех красоток пускай волокут обратно: нумера второй, восьмой, десятый, – небрежно тыкал пальцем Захаров. – Напутали тут, работнички. Претензии не ко мне. Я ведь сам только тех анатомирую, кто на особом контроле, а так Грумов ковыряется. Паки с зеленым змием дружен, аспид. Пишет в заключении с пьяных глаз что Бог на душу положит.
– Что вы такое говорите, Егор Виллемович, обиженно заблеял козлобородый ассистент. – Если и позволяю себе принять горячительных напитков, то самую малость, для укрепления здоровья и расшатанных нервов. Грех вам, ей-богу.
– Да ну вас, – махнул на помощника грубый доктор и продолжил отчет. – Нумера первый, третий, седьмой, двенадцатый и тринадцатый тоже не по вашей части. Классика: «пером в бок» либо «чиркалом по сопелке». Чистая работа, никакого изуверства. Пожалуй, волоките отсюда и их. – Егор Виллемович пыхнул крепким табаком из трубки, любовно похлопал жуткую синюю бабищу по распоротому брюху. – А эту вот Василису Прекрасную и еще четверых я оставлю. Надо проверить, насколько аккуратно их шинковали, остер ли был ножик и прочее. На первый взгляд рискну предположить, что нумера четвертый и четырнадцатый – дело рук нашего знакомого. Только, видно, торопился он или спугнул кто, помешал человеку любимое дело до конца довести.
Доктор осклабился, не разжимая зубов, меж которых торчала трубка.
Анисий сверил по списку. Все точно: четвертая – это нищенка Марья Косая с Малого Трехсвятского, четырнадцатая – проститутка Зотова из Свиньинского переулка.
Ижицын, бесстрашный человек, словами эксперта не удовлетворился, зачем-то затеял перепроверять. Чуть не носом в зияющие раны тыкался, дотошные вопросы задавал. Анисий такому самообладанию позавидовал, никчемности своей устыдился, но дела никакого придумать для себя не смог.
Вышел на свежий воздух, где перекуривали копальщики.
– Что, паныч, не зря копали-то? – спросил Пахоменко. – Аль еще копать будем?
– Да где ж еще? – охотно откликнулся Анисий. – Уж выкопали всех. Даже странно. По всей Москве за три месяца всего десяток гулящих зарезали. А в газетах пишут, город у нас опасный.
– Тю, десяток, – фыркнул сторож. – Кажете тоже. Цеж тильки которые с хвамилиями. А которых без хвамилий привозят, тех мы в рвы складаем.
Анисий встрепенулся:
– Какие такие рвы?
– А як же, – удивился Пахоменко. – Нешто господин дохтур не казав? Пидемо, сам побачишь.
Он повел Анисия в дальний край кладбища, показал длинную яму, поверху чуть присыпанную землей.
– Це апрельский. Тильки началы. А вон мартовский, вже зарытый. – Он показал на продолговатый холмик. – Тама вон февральский, тама январский. А допреж того не знаю, бо я тут ще не працовал. Я тута с Крещенья служу – як с Оптиной Пустыни прийшов, с богомолья. До меня тут Кузьма такой був. Сам я его не бачив. Он, Кузьма этот, на Рождество разговелся штофиком-другим, в могилку незакрытую сверзся и шею поломал. Вон каку смертю ему Господь подгадал. Мол, сторожил раб Божий могилки, от могилки и конец свой прими. Любит Он пошутить над нашим братом кладбищенским, Господь-то. Навроде дворников мы у Его. Вот могильщик наш Тишка на среднокрестную…