На несколько горестных мгновений у Альваро перехватило дыхание, и он умолял бога, чтобы эта блуждающая тень признала в нем своего, чтобы она опять стала прежней, прекрасной, какой была, чтобы она снова чудесным образом вернулась в жизнь. Ее рассеянная мягкая улыбка заронила в нем надежду, но тут их взгляды встретились, и ее зрачки уставились, словно сквозь него, на какой-то предмет за его спиною. И тут же бабушка склонила голову набок и медленно, будто что-то высматривая, повела взглядом кругом; потом взгляд ее ушел в сторону, и она повернулась к Альваро спиною, напрочь отказываясь и от тех, кто стоял перед нею, и от своего прошлого, будто их не было тут, будто их вовсе никогда не было, отвернулась, разрывая то, что связывало его с нею, отвернулась, вся уйдя в свое, чужая, ускользающая.
С того дня (октябрь 1939-го?) он научился понимать свои пределы, и, хотя еще не сформулировал этого (сформулировал это он гораздо позднее), он уже знал, что все — и он сам тоже — все не окончательно и не долговечно, — как до тех пор доверчиво полагал, основываясь на том, что после ужасов и невзгод войны жизнь его мирка была восстановлена и продолжала свое течение, — а что все переменчиво, все непрочно, все подвержено биологическому циклу, над которым не властны ни воля, ни добродетель, все в руках случая, всему своя судьба, все неминуемо обречено на смерть, все преходяще, все быстротечно, всему приходит конец.
Еще юношей, накануне поступления в университет на первый курс юридического факультета, ты однажды рассматривал семейный альбом, но не как сейчас, желая понять, на что было потрачено время, и подвести итог своим возможностям (так некогда подводил итоги твой дед в расходных книгах), а с несколько иллюзорной надеждой при помощи альбома угадать неясные и сомнительные вехи собственного будущего (вроде того, как авгуры рассматривают внутренности жертвенных животных или как клиент усаживается перед гадалкой с картами). День за днем копился в тебе протест против жизни, которую щедро подарил тебе глупый акт совокупления, и ты искал объяснение и корни своего непокорства в ветвях ненавистного тебе генеалогического древа. Невозможно, думал ты, чтобы такое живое и сильное чувство, такое серьезное и искреннее отклонение могли возникнуть из ничего и развиваться в пустоте, подобно воздушным корням орхидей. Какой-нибудь безвестный член твоего рода, должно быть, уже испытал нечто подобное до тебя и нерастраченным передал тебе, заплатив за это черными годами компромисса и притворства. То, что теперь в тебе созрело и дало плоды, некогда появилось в том, другом, и он со страхом ощущал, как это зарождается в нем, подобно раковым метастазам, растет и распространяется, в то время как никто вокруг ничего не видит и не замечает. Этот порыв, мрачный и в то же время яркий, тот, другой, скрывал, быть может, как благословение, а может, как позор, во всяком случае, он жертвовал упрямой правдой своего протеста ради тупого и беспочвенного одобрения своего клана. Тебе, его наследнику, удалось вовремя обрубить связи с кланом, однако полностью освободиться от семьи, от своего класса, от своего круга, от земли — не удалось. Твоя жизнь не могла быть не чем иным (узнал ты впоследствии), как долгим и трудным путем отречения и отдаления от своих.
Окончательно установив свою родословную (отцовскую линию с ее святошами и экстравагантными чудаками и материнскую — с ее психопатами и экзальтированными душами), ты принялся выискивать возможных предшественников, нащупывая в их жизнях скрытую тропинку, которая должна была привести тебя к истине. Ты располагал скудным материалом: семейный альбом, несколько писем, личные вещи, давние истории, услышанные в забывчивую пору детства. Материнская линия (теперь почти совсем угасшая), именно благодаря почти полному отсутствию вещественных свидетельств, давала тебе возможность со скрупулезным усердием вести возбуждающую воображение игру в гипотезы и догадки. Так, обнаруженной однажды в чулане партитуры «Gymnopedies» Эрика Сати, некогда принадлежавшей покойной тетке Гертруде, и посланной ею же почтовой открытки, где были изображены развалины Теормины, из которых в чересчур синее небо поднимались стройные колонны (единственные дошедшие до тебя воспоминания о тетушке), — хватило тебе, чтобы воссоздать облик существа застенчивого и чувствительного, мягкого и склонного к меланхолии (младшая сестра твоей матери, тетка Гертруда, умерла вскоре после твоего рождения в театре во время спектакля от сердечного приступа); или, например, библиотека двоюродного деда Нестора — «дяди Нестора» (которого боготворила твоя бабка со стороны матери и о котором молчала-помалкивала вся остальная родня), где ты нашел книги Бодлера и Верлена, Кларина и Ларры, которые вскормили возникший у тебя впоследствии нонконформизм; эта библиотека рассказала тебе об анархическом и мятежном темпераменте дяди, склонном к эйфории и депрессии — странное соединение в одном человеке, который, по словам свидетелей, был одновременно революционером и денди, каталонским националистом и бродягой (дядя Нестор проиграл состояние в Монте-Карло; жил вне брака с шумной ирландской поэтессой; будучи каталонским сепаратистом, выступил на стороне восставших шинфейнеров[9] и тридцати пяти лет от роду покончил с собой в одном швейцарском санатории, у себя в комнате, повесившись на собственном шарфе).