— Тебе нравится грифа?
— Это что такое?
— Трава.
— Наркотик?
— Да.
— Никогда не пробовал.
— Придешь ко мне — покурим.
В тот день ты не пошел к нему и не курил грифы. На самом деле, как ты потом обнаружил, Серхио тоже не курил: всего-навсего вдыхал и тут же выдыхал дым, не дав ему дойти до легких. В тот день случилось нечто для тебя чрезвычайно важное, в чем тогда ты ни за что никому бы не признался: одна из женщин предложила тебе пойти с ней, и ты, боясь, как бы не догадались, что ты девственник, согласился, к тому же ты не знал — и это придало тебе решимости, — что любовью можно заниматься и в час пополудни. До тех пор ты считал, что это возможно лишь в темноте, исключительно под сладкие звуки флейты и только на восточных диванах с обольстительными куртизанками Пьера Луи[19]. Комнатка была маленькая и душная. Постель грязная. Огромный, подавляющий своими размерами шкаф. Ты, дрожа, разделся, не отваживаясь взглянуть на ее тело, потому что стыдился своего собственного, и вдруг поразился, обнаружив, что прикосновение ее опытных пальцев превращало тебя в мужчину… ты ощутил судорожное наслаждение, которое вернуло тебя к жизни после бесконечно длившихся секунд забытья, смерти. Потом, встав с постели, ты оглядел себя в зеркало и только удивился, больше ничего.
Любовь, глубины которой ты предчувствовал с самых детских лет, — неужели и есть это?
Похоронная процессия неожиданно вышла на аллею и остановилась около могильных ниш, в сотне метров от того места, где стояли вы. Процессию сопровождало несколько священников, и, пока служащие похоронного бюро снимали гроб с катафалка, ты с глубоким недоверием следил за их шаманством. Фальшивый ритуал, который придумали другие, а эти лишь механически повторяли, преследовал твоих соплеменников до гробовой доски. Наместники бога, безъязыкого и никчемного, жили и процветали за счет боязни и незащищенности людей, как ненасытные, привыкшие к роскоши стервятники. В тебе поднялся нерастраченный юношеский протест, и, подумав о том, что ожидает профессора Айюсо после смерти, ты почувствовал тошноту.
— Устал? — сказал Рикардо.
— С непривычки.
Чтобы сократить путь, вы вернулись обратно по лестнице. Вид, как и прежде, был великолепный: точно из металла — неспокойное море, навесы и резервуары компании «Кампса», пустынный пляж; вы спускались (сердце колотилось отчаянно, и пришлось идти не торопясь), и по дороге ты разглядывал надписи на плитах: «Я был таким, как ты, и станешь ты, как я», «Господь всемогущий, прими в райские кущи раба своего», «Не умер он, а только спит». Призывы, мольбы, советы, наставления — напрасные манки бессмертия.
Какая странная религия у твоих собратьев, думал ты, и как дико, что они поклоняются тому, кто потерпел поражение с собственным творением, — пришлось даже спускаться в этот мир, чтобы доделать его и исправить; а что из этого вышло, всем хорошо известно: еще одно поражение. Какова же мораль этой смехотворной истории?
Ниши с цветами в горшках, с венками, лавровыми ветвями. Потускневшая фотография господина в парадном фраке. У подножья колонны, которую венчала богоматерь, — аллегория смерти из алебастра. Могила в виде египетского саркофага. Сердитый и торжественный ангел тянулся ввысь, как нью-йоркская статуя Свободы.
Тяжелое, тоскливое небо нависало всей своей мутной пустотою над бесплодным краем могильных плит, рассыпанных в траве. Из последних сил трепетала ива, и тучи мрачно собирались над нею. Несколько листьев слетело на землю — не по времени раннее предвестье осени. Из глубинных пластов горы, по порам земли сочилась смерть и лезла в глаза во всей ее порожней очевидности, в жалком апофеозе, подлом и косном торжестве.
«Забвение не торжествует, хотя и отнимает у нас близких. Узы истинной любви нерушимы вовеки».
Рикардо смотрел на тебя с удивлением: и, вернувшись в тяжкую реальность гнетущего испанского лета 1963 года, ты обнаружил, что стоишь на Юго-Западном кладбище Барселоны среди скорбных крестов и вслух разговариваешь сам с собой.
Накануне ночью, после приезда Антонио, в тревожном и беспокойном сне Альваро пытался извлечь из прошлого близкий ему и далекий облик профессора. Никак не давались и исчезали в провалах памяти жесты и движения, а ведь в течение нескольких лет он видел его регулярно, дважды в неделю. Айюсо ходил сутулясь: на кафедру поднимался не спеша и обычно стучал костяшками пальцев о стол в знак того, что можно садиться. Взгляд его был добрым, чуть робким, очень редко — суровым и отсутствующим. Говорил профессор неторопливо, выделяя голосом то, что считал важным, и скорее веско, нежели взволнованно; случалось, он нервно постукивал пальцами по подлокотнику кресла или снимал и снова надевал очки. Сидя лицом к нему, четыреста студентов слушали и записывали, склонившись над грязными столами аудитории.