Выбрать главу

Отыскивая свои «особые приметы», Альваро Мендиола делает опять-таки не что иное, как расставляет одну за другой вехи своего отпадения от ненавистного ему лицемерного, бездуховного окружения — и неумолимо — и от своего народа. «Твоя жизнь не могла быть не чем иным… как долгим и трудным путем отречения и отдаления от своих», — размышляет Альваро, — «от семьи, от своего класса, от своего круга, от земли». Все можно принять и оправдать в этом отречении, кроме последнего слова. И тщетно ищет он среди «своих» сотоварища по судьбе, по одиночеству — полубезумную тетку Гертруду, эксцентричного дядю Нестора, своего отца… Он не находит общего языка ни с испанской политической эмиграцией, ни с французскими либералами, ни с «Хуанами», покидающими родину в поисках работы, ни с Долорес, которую в ее жажде материнства он тоже не может понять. Он оказывается исключенным из «священного круга»: эпизод, в котором повествуется о присутствии Альваро на негритянском богослужении, не просто «снимок» красочного обряда. Этот эпизод — символ, столь же значительный, как похороны профессора Айюсо. Только хоронят здесь «живого» мертвеца — сам Альваро хоронит здесь свои надежды войти «в круг», стать частицей человеческого целого, познать счастье человеческой солидарности. И не случайно, покидая празднество, оказывается он на кладбище (что из того, что это автомобильное кладбище?): от его склона, на котором лежит Альваро, также исходит кладбищенский «запах смерти и разрушения». «Им овладевал сон, и с каждой минутой он все явственнее чувствовал, как тело его прорастает корнями, а корни все глубже уходят в землю, и сам он сливается, нет, уже слился с землей. Он напряг все силы и в последний раз открыл глаза. Где-то вдали пел женский голос… Осень пришла раньше времени, а жизнь вокруг него продолжалась».

Последовательное и бескомпромиссное отрицание мира мертвых роковым для Альваро образом вовлекает его самого в этот мир. И не случайно именно на Кубе прозревает Альваро во всей полноте случившееся с ним трагическое превращение. И вина ли Альваро в том, что он родился в Испании за пять лет до начала гражданской войны? Что в войне победили фалангисты? Что его юность и молодость прошли в атмосфере лжи и насилия? Что эмиграция подстерегла его, как всякого неугодного режиму?.. На Кубе герой Гойтисоло оказывается среди живых, среди народа, которого веками порабощали его предки, среди народа, который восстал против диктатуры и на глазах Альваро сам творит свою судьбу. Страницы «Особых примет», посвященные рассказу о пребывании Альваро на Кубе, — не рассказ о кубинской революции, а описание ощущения интеллигента, для которого эта революция остается чужой революцией, который тщетно ждал и не дождался своей революции, революции у себя на родине.

В композиции «Особых примет» эпизод, рассказывающий о присутствии Альваро на негритянском обряде посвящения, непосредственно предваряет заключительную часть романа. Для Гойтисоло было важно замкнуть круг повествования словами о продолжающейся — но уже без участия Альваро Мендиолы — жизни, хотя по логике фабульного развития Альваро «воскресает» в парижской больнице как «…просто Альваро Мендиола без каких бы то ни было особых примет», уже после возвращения с Кубы. «Воскресает» для того только, чтобы осознать, что его место — в мире мертвых, чтобы очутиться на барселонском кладбище, лицом к лицу с ненавистной ему действительностью, с которой его не связывает уже ничего… Ничего, кроме языка. Остается «прекрасный язык, ныне оскверненный софизмами, околичностями, мнимыми истинами, ложью» — последняя «особая примета» Альваро. И здесь герой Гойтисоло находится в крайне сложном положении. Язык — это основное звено, связующее человека с его народом, но язык — это и материал, из которого сооружаются пропагандистские лозунги, статьи, мифы. Как обойдется Альваро с этой долей наследия своих предков? Будет хранить его в себе, для общения со своим «ты», считая, что «лучше жить в чужой стране среди людей, говорящих на чужом для тебя языке, чем среди земляков, которые каждодневно проституируют твой родной язык»? Или в духе новейших «революционных» теорий сочтет, что революцию лучше всего начать с разрушения языка, благо для интеллектуала это наиболее доступный образ действия? Или же вспомнит о том, что в испанской культуре издавна существует иная традиция языкового существования? Веривший в грядущую «Испанию разума» Антонио Мачадо в начале 30-х годов в связи с размышлениями над «Дон-Кихотом» писал об этой традиции: «Почти наверняка Дон-Кихот и Санчо даже для самих себя не делают ничего важнее того, что разговаривают друг с другом… Здесь перед нами диалог между двумя монадами… созидающими и утверждающими свое „я“ и вместе с тем стремящимися к недоступному „я“ другого». И об этом же в другом месте: «Против solus ipse[3] чахлой софистики человеческого рассудка сражается по следам Платона и Христа… сервантесовский юмор, весь духовный климат его веселой книги, который все еще является и нашим духовным климатом».

вернуться

3

Солипсизм (лат.)