По иронии судьбы Милюкову, который с самого начала карьеры политически активного ученого избрал себе роль посредника между крайностями «национальной исключительности» и «тождества» в истолковании исторической траектории России (ибо на кону стояло будущее страны, и радикальный либерал Милюков считал неприемлемыми именно ви́дения будущего, предлагаемые каждой из сторон), на закате карьеры пришлось обнаружить, что приверженцы каждой из крайностей объединились против его ви́дения нормального европейского будущего для России и что он оказался вынужден вести своего рода арьергардный бой против использования его собственной работы в поддержку этой, как ему виделось, гибридной формы неославянофильства. Не менее иронично, что по ходу борьбы Милюков сместил центр спора со сравнительно-социологических гипотез, в поддержку которых он снова не пожалел красивых фраз во введении 1937 года, к вопросам идентичности, экспансии и противостояния.
История «Очерков» и их рецепции является ярким напоминанием о влиянии, которое имел на русскую мысль образ государства-Прометея, определявшего судьбу России. Сыромятников был прав: в начале XX века, когда он с этим столкнулся, это была уже укоренившаяся традиция, и не только в академической мысли. Но он заблуждался, думая, что она исчезнет под испытующим взглядом «объективной» исторической науки. Укорененный в реальности российского исторического опыта, этот образ вышел на первый план в царствование Петра I и с тех пор не покидал сцену. Он был опорой для дебатов о русской «самобытности» и об отношениях России и Запада: есть ли у России особый путь, является ли настоящее Европы российским будущим, имеют ли Россия и Европа разное прошлое, но общее будущее и т. д., — получивших классическую формулировку в споре славянофилов и западников 1840 ‐ х годов. Как с беспокойством отмечал Милюков, спор продолжался под разными наименованиями: народничество против марксизма, евразийство против европеизма, «социализм в одной стране» против «коммунистического интернационализма», — с переменным успехом то одной, то другой из сторон, неизменно оставаясь спором о будущем.
Конечно, оба эти противопоставления: «славянофилы — западники» и «Россия — Европа», — были и остаются полемическими конструкциями. Хотя большинство профессиональных историков имперского периода, как и большинство российских интеллектуалов вообще, активно отвергали «благородную мечту» об объективности, лелеемую их американскими современниками (в смысле непредвзятости исследовательской позиции, а не эпистемологической проблемы познаваемости истины, — по этому второму вопросу они разделяли позитивистскую точку зрения своих американских коллег [Novick 1988]), причислить их к тому или иному лагерю непросто. Даже случай Милюкова, образцового «русского европейца», подтверждает этот довод. Обращаясь к универсальным законам развития, предопределявшим результат исторической эволюции России в том же ключе, что и в других европейских странах, он вслед за этим рисовал наиболее яркую во всей российской исторической науке накануне революции картину русского «своеобразия». Впоследствии в попытке дистанцироваться от евразийцев он разбивал оппозицию «Россия — Европа», указывая на существование множества «Европ» и выстраивая культурный градиент «Запад — Восток», включавший Россию в качестве восточного края Европы, а потому наиболее «своеобразной» европейской страны, наиболее открытой «азиатскому» влиянию, но все же европейской.
Хотя заключительное замечание Милюкова по поводу российского своеобразия, безусловно, не является tout court последним словом, оно ближе к истине, чем восходящие к Гегелю и Марксу характеристики России как «восточной деспотии». Взгляд Милюкова находит поддержку уже в том, что российские интеллектуалы продолжают вести споры о России и Европе: сравнение России со странами, расположенными западнее, характеризовало русскую мысль с тех пор, как в XVIII веке началась интенсивная европеизация русской элиты, и стремительно развивалось по мере проникновения современной светской культуры. Эта точка зрения не типична для иностранных исследователей и наблюдателей, поэтому если и суждено возникнуть «русоцентричному» взгляду на русскую историю, который не был бы просто новой версией славянофильства, то он должен быть выработан в самой России [57]Был ли прав Милюков, описывая советский опыт как временную «задержку» или отклонение от исторически предопределенного пути развития России? Конечно, только время даст ответ на этот вопрос, однако взгляды Милюкова, пожалуй, заслуживают внимания в контексте споров, ведущихся в России в наши дни.
57
Ср.: [Cohen 1984]. В этом отношении иностранные и, пожалуй, особенно американские работы по истории России, по-видимому, коренным образом отличаются от работ о Китае. Во всяком случае, американских исследователей критиковали за заимствование «критериев значимости»