Тайна выступает здесь средством контроля власти над массой, а власть предстает заведомо непрозрачной для массы, можно даже сказать — невидимой для нее, но именно поэтому вездесущей: она как бы везде и нигде — всюду во всей полноте присутствия и могущества, но нигде по отдельности и в частности (такие модусы умалили бы ее тотальность и мощь). Если, после проделанного анализа, снять с перечисленных характеристик стойкий мифологический налет, то описанную «невидимость» власти можно социологически трактовать как отсутствие связи между властями и массами при крайней слабости в России сколько-нибудь самостоятельных «промежуточных» институтов и дифференцированной институциональной системы вообще, а соответственно — как безответственность власти, вопреки ее формальной выборности, от массы избирателей и от населения в целом.
Стоит отметить, что принятие данной ситуации входит в общераспространенные и считающиеся в социуме нормой представления о власти, по крайней мере верховной. Если говорить о массовом воображении, массовой политической культуре, то первые лица как бы наделены для массы сверхвластью, но не отвечают за употребление таких экстраординарных полномочий. Они не могут и не должны быть призваны к ответу — в лучшем случае они отвечают (в последние годы это особенно относилось и относится сейчас к фигуре В. В. Путина) лишь за «хорошее», те или иные феномены улучшения отдельных сторон жизни, но никак не за недостатки и провалы системы.
Существенно в данном контексте, что описанное стремление к «невидимости», то есть неконтролируемости, можно отнести к поведению и власти, и массы. Безответственности властей соответствует при этом безответность масс. Нежелание ни во что включаться и ни за что отвечать, ускользание от поднадзорности и контроля начальства — устойчивая тактика поведения обычного российского человека где бы то ни было, но в особенности — в рамках закрытых подсистем, или, в категориях Л. Козера, «всепоглощающих институтов» [Coser 1974]: в армии и на «зоне», на принудительных работах или лечении и т. п. Ее допустимо назвать тактикой алиби, причем ею, как сказано, привыкли пользоваться в России все — и «верхи», и «низы».
А это значит, что в картине мира, построенной на мифологемах особости, изолированности, массовидности всех, действующих как один, и каждого, отвечающего за всех, экстраординарность, строго говоря, не столько противостоит привычности, сколько коррелирует и переплетается с нею. Эти режимы коллективного существования поддерживают друг друга. Чрезвычайность выступает способом контроля над мобилизованной властями и сплоченной этим «сверху» массой, привычность (равнение по привычному, привычка как инструмент нивелировки отличий) — способом контроля над индивидуальной инициативой и ответственностью «снизу», со стороны массы [113]
Именно в соотнесенности и взаимной смысловой индукции двух этих планов — общей, повседневной нормы, соблюдаемой по привычке, и подразумеваемых, допустимых и негласно разрешенных отклонений от нее в порядке исключения — я бы предложил видеть содержание анализируемой здесь категории особости. Она фиксирует характерное состояние и строй коллективной жизни в России, опознаваемые и признаваемые здесь как «свои», «наши». Коллективно принятая и санкционированная привычкой, обычаем закрытость обоих этих режимов — нормы и эксцесса — от внешнего наблюдения и контроля блокирует возможность их про-яснения, выведения в ясную область мысли, рационализации любым «частным» сознанием, а тем самым и возможность самостоятельной позиции индивида, легитимность субъективной точки зрения, начало саморегуляции. Неподконтрольность описываемой смысловой конструкции, недоступность ее рационализации позволяют произвольно менять содержательное (идеологическое) наполнение, сохраняя принципиальную конструкцию непринадлежности общему порядку, универсальным ценностям и нормам. Главное здесь, хочу подчеркнуть, — не та или иная идеология, и именно модальная, но безальтернативная конструкция социальной жизни.
Смысловая рационализация не может производиться в двоичной партикуляристской логике, замыкающей ситуацию и ее определение, исключающей рефлексивную позицию, инстанцию рефлексии. Она требует инстанции обобщенного (то есть незаинтересованного и не вовлеченного, идеального) третьего, то есть выхода к универсальным (не партикулярным и не аскриптивным «мы — они») ценностям и символам. В российских же рамках и в подобных им исторических ситуациях предельный уровень, вероятно, может быть задан только с помощью замкнутой двоичной модели «мы — они» с постоянным переключением значений обоих составляющих ее компонентов и изолированностью от внешнего взгляда, контроля, интерпретации, коррекции, то есть как целостности с исполнительским подчинением горизонтальных отношений равных и «своих» — отношениям вертикальным, иерархическим, властным. Роль обобщенного третьего — третейского судьи — замещается и подменяется здесь фигурой сверхвласти, образом вождя.
113
Ю. А. Левада в другом проблемном развороте подчеркивает, что привычное (консервативное, инертное) в России не исключает экстраординарного (авантюристического, мечтательного), а подразумевает его: «На особого русского человека <...> в свое время возлагали надежды отечественные консерваторы. Но на особого русского человека <...> уповали и все отечественные социалисты <...>. При смене содержания и обоснования идеологем воспроизводилась модель противопоставления „нашего человека“ чуждым („западным“) образцам» [Левада 2006: 313].