Выбрать главу

Почему? Гамарник, видно, знал это тогда, а мы узнали сейчас. Незадолго до XXII съезда партии отмечался юбилей старейшего большевика Петрова. Ворошилов, выступая с трибуны, сказал: «Многие удивляются, как это мы, старая гвардия, уцелели во время разгула сталинских репрессий? Отвечаю — надо было иметь здравый смысл и военную  хитрость!» Вот и разгадка всего секрета! Военная хитрость наркома Ворошилова заключалась в том, чтобы подтолкнуть под нож лучших полководцев, героев гражданской войны, а самому уцелеть. Выходит, что здравый смысл был только у наркома, а остальные были без здравого смысла и хитрости. Большевики, которые в революцию здраво мыслили, в эпоху разгула репрессии оказались на положении ягнят?

Сказал бы это командир взвода — другое дело, а то нарком, кому страна вверила жизнь и честь своих лучших сыновей.

Никита Сергеевич Хрущев сказал с трибуны XXII съезда: «Мы должны и можем сказать партии и народу правду». И она сказана — Гамарник не был гитлеровским шпионом, и не был он врагом Советской власти. Так почему же он застрелился? Вот этого партии и народу не сказано. Обстоятельства этого необычного чепе хотя и не расследованы ни одним старшим инспектором ПУРа, но они кое-кому известны. Их знали Молотов, Каганович, Маленков, а лучше всех — Ворошилов, работавший много лет бок о бок с Гамарником. Почему же он молчал? Не хотел раскрыть правды партии и народу?..

Калифы на час

Прощался я с родными так, будто расставался с ними не на несколько дней, а навсегда. Всякое лезло в голову.

Газеты только и трубили о врагах народа. Сообщалось об их злых кознях, подвохах. То они пускают под откос поезд с демобилизованными воинами, то взрывают шахты в Донбассе, то портят самолеты, то отравляют на Горловском туковом комбинате рабочих, то составляют вредительские планы боевой подготовки.

На каждом шагу шпионы, вредители, диверсанты. И почему-то больше всех их находится в рядах партии. Грандиозная ложь переходила в свою противоположность: она стала казаться правдой.

В Киеве прогремел выстрел Панаса Петровича Любченко. С ним вместе покончила его жена. В Минске застрелился председатель белорусского ЦИКа Червяков. В Баку — предсовнаркома Мусабеков.

В гневных передовицах из всего текста жирно выступала, словно тисненная не свинцом, а каленым железом, одна грозная строчка — «Выявлять и уничтожать». В витринах  магазинов, на афишных щитах, на стенах вокзалов висел жуткий плакат: «Ежовые рукавицы». Героем дня стал карлик телом и душой, жестокий садист Ежов.

Поезд загрохотал на мосту. Дребезжали фермы. Отзвук сердитого грохота глухо отдавался в ушах. Внизу была Волга! Просторная, мощная, розовая от вечернего солнца. Кругом золотой песок и нежная поросль ивняка.

Там, на западе, за горизонтом — родной брат Волги, такой же грозный и величественный Днепр! В его водах двадцать три года назад, придавленный старым строем, закончил свою жизнь мой старший брат, а на берегах Волги моя черта, черта младшего. До сих пор в памяти тяжелый, прощальный взгляд брата...

С невеселыми думами приближался я к столице нашей Родины. И в то же время лезли в голову весьма наивные мысли. Ведь арестовать могли и в Казани. Для этого не надо было вызывать в Москву. Я ведь не персона вроде Тухачевского, Якира, которых схватили в поезде по дороге в столицу. Раз вызывают к наркому — значит, тут кроется нечто иное. Ведь Шмидт сидел уже почти год. За это время сумели убедиться, что я был далек от его террористических планов. Вот и решил нарком воздать мне за незаслуженную обиду... Буржуазная Франция вернула оклеветанного Дрейфуса с каторги, почему же Советская страна не может вернуть меня из Казани в Киев? Ведь правда всегда берет верх. Тем более там, в Киеве, нет уже Постышева, потребовавшего моего удаления с Украины. Масштабы иные, но, по сути, и он сейчас повторил мой путь. С повелителя всея Украины сошел на секретаря Куйбышевского обкома. И замначпуокра Орлова перебросили в Куйбышев. Значит, велика притягательная сила Волги-матушки реки... Но положение Постышева усугублялось: пресса сообщала, что его жена Постоловская и свояк — польские шпионы.

Упругий ветер колыхал рослые всходы пшеницы. Казалось, что сердитый пастырь перегонял по широкому полю веселые отары золоторунных овец, уходивших в синеву заповедного бора, к зыбкой черте горизонта.

На западе, в смутном солнечном мареве, окутанный фиолетовой мглой, обозначенный беспорядочной колоннадой дымящихся труб, раскинулся величавый и прекраснейший город вселенной. Там кончалось колхозное поле и начиналась Москва.