Явившийся на пожар особист Гарт сообщил, что это диверсия врагов народа. Ведь пустили они под откос состав с бойцами, травили на заводах рабочих. А теперь подожгли склад. Но ничего, ежовская разведка не дремлет. Она уже напала на след диверсантов.
— И вы здесь? — заметив меня с кипой брюк на спине, ехидно спросил Гарт.
— Как видите! — ответил я любителю изящной словесности.
Я пришел домой на рассвете разбитый, обожженный, исцарапанный. Спал весь день 7 июля. 8-го числа гарнизонная комиссия подтвердила мое исключение. И в этот день мне удалось получить работу.
Нарком легкой промышленности, весной сидевший со мной в президиуме райпартконференции, предложил мне возглавить в Наркомате отдел обуви. Итак, вместо танков моим поприщем станут ботинки, чувяки, тапочки. Мне велели прийти на работу 11-го числа.
Жизнь текла своим руслом, а радио почти ежедневно передавало в эфир песню: «Я такой другой страны не знаю, где так вольно дышит человек».
А по стране, почти в каждом доме, люди, уходя на работу, не знали, вернутся ли они домой, многие спали в одежде — их обуял страх. Я обратился с рапортом к наркому Ворошилову с рядом вопросов.
И вот 10 июля, поздно вечером, на квартире раздался телефонный звонок. Вызывали меня в кабинет Спильниченко: «Пришел ответ Ворошилова на ваш рапорт». Покидая дом, я сказал встревоженной маме: «На один процент — ответ из Москвы, на девяносто девять — арест».
В кабинете Спильниченко ожидали уполномоченный особого отдела Тузов и двое понятых. Один из них Звонкович — помощник Князева. Тузов предъявил мне ордер. Обвинительное заключение с санкцией на арест гарнизонного прокурора Бондаря. Мне инкриминировалось не столь уж страшное — близость к Якиру, Примакову, Шмидту. Статья 58, пункт 11. За это полагалось от пяти до десяти лет.
Вспомнились грозные слова передовиц: «Выявлять и уничтожать». Значит, меня не уничтожат! Но эта цифра «58», которая фигурировала в процессах шахтинцев, Зиновьева, Каменева, ударила меня обухом по голове. Отныне и я контрреволюционер!
Меня повели на квартиру. Обыск. Я потянулся к ящику письменного стола. Тузов схватил меня за руку.
— Что вы делаете? — Я оттолкнул Тузова.
— А может, у вас там оружие, — закричал особист. — Может, вы собираетесь поступить, как Ким в Хабаровске. Уложил наших троих, а потом застрелился.
— Мой револьвер в шкафу, — сказал я.
Тузов достал парабеллум. Сел за стол писать акт о скрытии мной огнестрельного оружия. Я должен был его отдать сразу после увольнения. «За это одно полагается два года, а может, добавят пункт 8 — хранение оружия с целью совершения террористического акта, вся десятка», — объявил Тузов.
От шума проснулся Володя. Мама взяла его, раздетого, пришла в кабинет. В слезах была мать, плакал Володя.
Я обнял мать, потом взял сына на руки. Сказал:
— Вот, мама, ждал орден Ленина, а получил ордер Ежова...
— Вот так все враги поступают, — возразил Тузов. — Слышали, товарищи, — обратился он к понятым, — этот враг поносит нашего вождя Ежова...
Тут меня взорвало, хотя заранее решил, что в случае ареста надо будет мудро вести поединок, от исхода которого зависели и моя жизнь, и моя честь.
— Да, все это дело рук Ежова... Кто ему дал право истреблять лучшие кадры партии, страны?
— Запишем в протокол! — изрек зычно особист.
Тут вступилась мать:
— За что вы его берете? Он же не деникинец, не махновец. Он честный коммунист. Сколько плетей я получила за него от деникинцев...
— Честных коммунистов хватают, — ответил я, — а деникинцы сидят в партбюро...
— Ага! Слышали! — продолжал Тузов. — Вот оно, настоящее лицо врага. Так и запишем: во время ареста он сказал: «Деникинцы сидят в Политбюро».
Так в акте и было записано. Не в партбюро, а в Политбюро. Понятые послушно все подписали. И за одни эти слова могли снять голову. Вот тогда я понял, как создаются «враги народа», шпионы, диверсанты, вредители. Вспомнил своего земляка Зиновия Воловича, телохранителя Сталина. Но он и его патроны — Ягода и Паукер — уже были расстреляны. Что ж? Меня ждала страшная казнь, Тузова — денежная награда и повышение.
Заливаясь слезами, томительно прощалась со мной мать. Она гладила мое плечо натруженными руками, с которых никогда не сходили перчатки из рубцов и ссадин. Ее сердце говорило ей, что она своего младшего сына не увидит никогда. Я простился со своим сыном, как моя мать простилась со своим. Не на день, не на месяц, а навсегда.
Я стал возмущаться против этой явной провокации. Тогда, прервав обыск, Тузов и понятые, не дав как следует попрощаться с родными, силой увели меня.