Сразу же, как только я вошёл, поднялась Катя с табуретки, на которой гостила, и, поздоровавшись со мной, к двери направилась.
Мама вдогонку ей, со стула:
– Во, сорвалась… Ты чё пошла-то?.. Обедать будем, – говорит.
– Да у самой готовится там, – Катя говорит. – Спасибо. На печке – выкипит… Пошла из дому, думала, что ненадолго, и заболталась. До свиданья.
– Ну, ты уж, девка, забегай, – говорит мама. – Не забывай нас. Когда звонить… как время будет ли, так просто. Чё молодой-то, раз, и прискочила. Ну, до свиданья.
– Куда я денусь, забегу, – уже в дверях, не оборачиваясь, отвечает Катерина.
Закрыла дверь. Из сенцев, слышу, уже вышла.
– Ну, слава Богу, удалилась… Глухая – громко говорю – ещё услышит… И пусть услышит… Как уж заявится, сидит уж да сидит, – вставая со стула и подавшись на кухню, ворчит мама. – Как будто дел нет дома никаких. А у меня уж голова, как колокол, гудит, ещё немного, и расколется… Честное слово, думала, не выдюжу.
– Так ты бы так ей и сказала. – А?
– Сказала б ей!
– Ну как же скажешь.
– Тогда терпи.
– Не всё и всем же говорить… Будто сама не понимат, не маленька… А я что делаю?.. Терплю. Так язычишком уж мелю, раз без костей-то… Иной раз сидишь, – говорит мама, – от окна к окну снуёшь челноком по избе и думашь, пришёл бы кто, дак никого. А тут, суп варится – следить мне надо, с ней разговаривай о чём-то.
– Ну, не сидела бы.
– А как?
– А что была?
– Какая где кобыла?
Сняв и на гвоздь возле двери повесив куртку, говорю громче:
– Что Катерина-то была, зачем?!
– А, – улыбается. – А я… кобыла… Глухой-то худо быть, тебе смешно… Зачем, зачем… А вот затем. В соседнем с её огороде, в том, где картошку садят дачники из города, бывшем-то суховском, за бывшими колхозными конюшнями, коровы изгородь сломали, так сообщить им, дачникам, чтобы приехали да починили, а то копать им будет нечего – сожрут и стопчут… И приходила позвонить.
– Ясно, – говорю.
– Чё? – спрашивает.
– Ясно! Ясно!
– Разобрала когда… Ну, ясно – лошадь, раз рога, – повторяет, улыбаясь, мама отцовскую присказку. – А там и изгородь – одно названне, давно изгнила, – говорит. – Лет уже сто, поди, не подновлялась, еслив не больше. Как мне же лет, и изгороди этой… Ну, позвонила, и пошла, а то сидит уж да сидит, словно наседка. Слушай её… Не переслушашь. Чё-то бубнит – не понимаю, качаю только головой… беседа наша. Господи, помилуй. Тебя смутилась – сорвалась так.
– А я ей что?
– Да я откуда знаю.
Есть у нас телефон. Стационарный. Василий, при советской ещё власти, еле-еле его выбил, только как для вдовы боевого кавалера ордена Славы двух степеней, чтобы мама ему, Василию, звонила в город – мало ли. Не научилась до сих пор. Если, вдруг находясь поблизости, звонок услышит, трубку снимет. «Алё, алё», – но, акромя шипа, не расслышав ничего, повесит трубку. Ладно, на аппарат, то иногда и рядом с ним положит. Потом всё «занято» – не дозвониться. Есть в Сретенске телефоны и ещё у некоторых односельчан, такие же стационарные, но, чтобы позвонить в город, в другую ли какую деревню, ходят всё больше с этой целью к нам. И мама рада – всё проведают. Ворчит-то так уж – для меня: мол, не подумай, вынужденно я бездельничала. И Катерину она любит и жалеет: баба хорошая, но смолоду, мол, одинокая – ей уж судьба такая, дескать, пала; крест такой дан, дак и несёт. Скажет так мама про неё, добавит после: «А и где же его теперь, путнего-то мужика, отыщешь… Все как с сапи сорвались будто – пьют. А за худого-то, за пьяницу, и выходить – с ним только маяться… Не стоит. Лучше уж одной». Вздохнёт участливо – от собственного будто горя.