Выбрать главу

Суворов в юбке, называл маму мой покойный отец, а её муж, с которым они прожили более полувека вместе. Теперь это занятие, утреннее облачение и вечернее раздевание, долгое и утомительное. Руки – крюки стали… как чужие. Но:

«Сама пока ещё… без нянек».

Слава Богу.

«Смогла бы, – добавляет, – дак и сама до кладбища дошла бы… когда помру… ещё людей из-за меня тревожить».

Такие гордые мы.

Да уж.

Чем-то порой напоминает мне она боярыню Морозову. Только что не раскольница, не старообрядка, а никонианка.

«Зимой, – шутит, – хорошо: спать укладываться, и не надо раздеваться. Насдеваешь на себя ещё чё можно… как в ямщину… штаны и кофты разные… натянешь – дак как бревно лежишь потом – и не согнуться. В одной рубахе-то замёрзнешь… Тут как на улице к утру, в избе-то… Стены трещат, медведь в них словно ломится… Дышишь – и пар идёт… За ночь-то так, на пустоплесье будто, выстынет».

Бывало. Кому рассказывать – не мне.

«Один раз за весь век, – при случае вспоминает, – отец ваш ещё живой был… ты тогда служил, однако… проспала до полсемова. На часы гляжу – глазам своим не верю. С койки-то меня смахнул кто будто, сдёрнул – как ошпаренная, соскочила. Небывалый же идь случай… Отецто, ладно, тот зимой и до семи, дел никаких нет еслив, в лес за дровами да за сеном-то когда не ехать, проваляться мог, не беспокойный. Сосед наш, Владимир Фёдорыч, увидел меня после в магазине… он же у них за хлебом в магазин ходил всё, а не Ася, это уж нашего… за паперёсами бы даже не отправил… как и в больницу… подошёл ко мне и говорит: Ну, Василиса Маркеловна, – он почему-то величал меня Маркеловной всегда, а не Макеевной, – хотел уж было к вам бежать, не случилось ли чё, испугался. Дым не вьётся из трубы, света в окнах, вижу, нет, мол, ну а времени-то уже много… Смеюсь в ответ ему: да, дескать, так вот нынче получилось… Лень сморила».

Скажет так, добавит после обязательно: чё, мол, за сон напал на нас тогда такой беспамятный, глубокий, чё, мол, за напасть?

Отец, присутствуй он при этом разговоре, дал бы такое заключение:

«Напасть какая-то!.. Придумала. Да проспала всего, тебе и напасть. Просто не скажут, всё с запуками».

Будто и голос его слышу. Точку поставит будто – хмыкнет.

Отец. Теперь отец, при жизни звал его я папкой. Как-то бумажно. Теперь вот ёмко.

Не хватает.

Смеюсь, говорит. Только слово. Не могу вообразить её, маму, смеющейся, лишь – улыбающейся. Да и того же Владимира Фёдоровича Тыжного, соседа нашего, из-за тика, нажитого на каторжных работах, прозванного Дергачом, когда-то есаула Елисейского казачьего полка, отбывшего в своё время за это воинское звание пятнадцать лет в одном из заполярных лагерей, ныне покойного, не представить мне хохочущим. Раньше много было здесь таких – степенных. Из коренных, что называется, не из залётных.

Сначала коллективизация – ни малого, ни старого не разбирая, целыми улицами переметнула из нашего Сретенска в тундру, потом война великая – та мужиков изрядно поубавила – из трёхсот домой вернулись только семьдесят, из них немалое число увечными, не говоря уж про точивший их синдром послевоенный, о котором тогда и знать не знали, ведать не ведали, и, выходит, что его, синдрома, никакого у них не было.

Теперь остатки вымирают, уступая место мерзости запустения. Здесь только, по всей России ли так? Когда нарастёт доброе? И нарастёт ли? Больно. Глушу грех отчаяния, как головную боль – таблеткой анальгина, повторяя за мамой: «На всё воля Божья, и на это», – сам же себе отцовским и перечу: Бог-то Бог, да сам, мол, будь не плох. А что изменишь?

В себе только – меру. Это других кроить да перекраивать – дело простое, себя – непросто.

Отца уже нет. Мать дряхлеет. Малая родина кончается. В Большой что творится, пока не понять. Печаль кости проела. И что вдруг, раз неизбежно?

Я ведь могу так рассуждать?.. Могу, конечно. Рассуждаю.

Ушла от нас безвозвратно русская крестьянская культура скромного, достойного, аристократического пребывания на этом свете. То же самое, что христианская. Как там у Варсонофия и Иоанна: «Пусть те, которые дают себе свободу в смехе, знают, что они впадают от сего в блуд». Или у Григория Паламы: «Неприличны христианам ни шутовство, ни смешливость, как ослабляющие напряжённость души…»

Из другой жизни. Не из нашей.

Или у аввы ли Исайи: «Не открывай уст своих для смеха отнюдь, потому что это есть безстрашие».

Отыщись смельчак или простак и скажи об этом сегодня публично, со всех экранов и из всех динамиков осмеют его дружно, найдут и доводы для этого.