Выбрать главу

В "Достоевском и Нитше" Шестов окончательно изгнал из себя, как он полагал, всех бесов "идеалистических" иллюзий (на самом деле двухъярусность его мысли содействует возврату идеализма) и в знак победы воздвигнул триумфальную арку, которой стала его новая книга "Апофеоз беспочвенности" (1905), тем самым показывая, что даже отчаяние может быть поводом для торжества.

"ОСТАЕТСЯ ОДНО: ПРОИЗВОЛ"

(Философия одиночества

и литературно-эстетическое кредо Льва Шестова)

3

Виктор Ерофеев "В лабиринте проклятых вопросов",

"Советский писатель", М. 1990

Это книга афоризмов. В предисловии к ней Шестов оправдывает избранную им форму, ставшую впоследствии доминирующей в его творчестве, которая, конечно, заимствована у Ницше. Если афоризм -- наиболее адекватная форма выражения асистемной философии Шестова, то парадокс -- наиболее действенное средство борьбы с системами и идеями. Парадокс -- душа шестовской философии. Собираясь написать "обычную" книгу, которая, по-видимому, должна была быть посвящена творчеству Тургенева, и даже написав половину ее, Шестов, по собственному признанию, стал чувствовать, что чем дальше, тем невыносимее и мучительнее продвигается его работа. Внешнее оформление материала требовало, чтобы в жертву последовательности была принесена "свободная мысль". Не только случайное соседство придавало мысли несвойственный ей оттенок, но даже "невинные союзы" оказывались для Шестова "беспощадными тиранами" (4, 10), и, чтобы ослабить их власть над собой, Шестов обратился к парадоксальному афоризму.

Каждый из афоризмов -- выстрел, произведенный в сторону врагов, уже знакомых нам по "философии трагедии". Благодаря афористической форме Шестов получает достаточную мобильность, чтобы упрочить собственные позиции и одновременно изменить их. Потребность в изменении становится необходимой потому, что у Шестова появляется новый враг -- "законы природы", или, иначе говоря, та самая стена, о которую бьется философ в отчаянии. В книге возникают два противоречивых, но диалектически связанных между собой направления, одно из которых определяется апофеозом "безнадежности", являющейся "торжественнейшим и величайшим моментом в нашей жизни" (4, 84), другое -- стремлением к преодолению "безнадежности", желанием во что бы то ни стало не дать захлопнуться двери для будущего "спасения", которое попадает в зависимость от исхода борьбы с "законами природы". В связи с этим Шестов переосмысливает понятие amor fati, которое теперь не означает вечного мира с действительностью, но знаменует собою "только примирение на более или менее продолжительный срок. Нужно время, чтобы изучить силы и намерения противника: под личиной дружбы старая вражда продолжает жить, и готовится страшная месть" (4,80). "Месть" Шестова граничит с философским макиавеллизмом: аmor fati, помогший ему найти передышку в море "ужасов" жизни, но оказавшийся неспособным выполнить миссию спасения, получает отставку в силу своей ненужности. Задача Шестова в том, чтобы поставить под сомнение "аксиомы научного познания", "взрыть убитое и утоптанное поле современной мысли". Для преодоления "законов природы" Шестов пытается энергичным усилием разломать перегородку между "посюсторонним" и "потусторонним" мирами, допуская, что предположения о границах, отделяющих эти миры, "в сущности опытного происхождения, и вовсе не коренятся ни в природе вещей, как думали до Канта, ни в природе нашего разума, как стали утверждать после Канта" (4, 134).

Подвергнув активному штурму "законы природы", Шестов не менее решительно осаждает законы культуры, видя ее сущность в стремлении к "законченности", к "синтезу", к "пределу", позволяющим европейцу устроиться в жизни с известным комфортом, но не имеющим никакого отношения к истине. "Лжи" старой, культурной Европы Шестов противопоставляет правдивость "малокультурной" России и вытекающее из отсутствия проторенной культурной колеи "бесстрашие" се литературы. "Мы хотим щедрой рукой зачерпнуть из бездонной вечности,-- характеризует Шестов русское искусство,-- все же ограниченное -- удел европейского мещанства. Русские писатели, за немногими исключениями, совершенно искренне презирают мелочность Запада. И даже те, которые преклонялись перед Западом, никогда настоящим образом не понимали, не хотели понимать его. Оттого западноевропейские идеи принимали у нас всегда такой фантастический характер. Даже эпоха 60-х годов, с ее "трезвостью", была в сущности самой пьяной эпохой. У нас читали Дарвина и лягушек резали те люди, которые ждали Мессии, второго пришествия... Мы разрешаем себе величайшую роскошь, о которой только может мечтать человек,-- искренность, правдивость, точно и в самом деле мы были духовными Крезами, у которых тьма всякого рода богатств..." (4, 223).

Справедливо отмечая сложный и противоречивый характер духовного общения России с Европой, Шестов игнорирует то, что бескорыстные поиски истины, предпринятые русским искусством, контрастируют с невольной "корыстностью" его собственной концепции, стремящейся освободиться от культурной и природной "ограниченности" для того, чтобы можно было произнести: "В мире нет ничего невозможного" (4, 226). А раз нет ничего невозможного -- то ненавистная стена может пасть.

Но падет ли она?

Нам известно, что в статье о Чехове, опубликованной, как и "Апофеоз беспочвенности", в 1905 году, Шестов ответил: "Не знаю". Но зато он уже знал другое: человек не всегда приспосабливается и уступает. Колотясь головою об стену и громко крича, он оказывает сопротивление. "...С природой все-таки возможна борьба! -- убежден Шестов.-- И в борьбе с природой все средства разрешаются. В борьбе с природой человек всегда остается человеком и, стало быть, правым, что бы он ни предпринял для своего спасения" (5, 57-58).