Салли, выделив ее из всех женщин, посадили по правую руку от Сида, и он был к ней чрезвычайно внимателен. Поверх других разговоров я услышал, как он рассказывает ей романтическую историю об их медовом месяце, о том, как в Дельфах мужчина, с которым они познакомились на судне, плывшем в Итею, упал со скалы и тело нашли только через три дня. Салли слегка опьянела. На ее губах играла улыбка, взгляд был прикован к его лицу, улавливая сигналы, побуждавшие ее к изумлению, сочувствию, смеху. Что до меня, я царствовал между Чарити и ее матерью. Они задавали мне множество вопросов о Калифорнии – от Йосемитского парка до беженцев, спасавшихся от пыльных бурь, – а мои ответы не только они, но и другие, сидевшие поблизости, особенно Элис и Либ, слушали так, будто я вещал из священной пещеры. Как приятно быть избранным, как льстят самолюбию эти взгляды блестящих глаз, направленные на тебя, отделяющего, подобно Творцу, свет от тьмы!
После ужина – кофе и коньяк в гостиной. В то время как моя проникнутая благоговением ученица подавала кофе, а Сид обходил всех с рюмками и бутылкой, Чарити поставила пластинку.
– Так! – воскликнула она, садясь на кушетку. – Теперь мы несколько минут сидим, перевариваем пищу и слушаем!
Но Марвин Эрлих принес сюда из-за стола неоконченный спор о гражданской войне в Испании с Эдом, занимавшим нейтральную позицию. А я, расположившись на диване подле матери Чарити, счел своим долгом джентльмена занимать ее беседой.
Ставя на столик чашку кофе, которую взял с подноса для тети Эмили, я услышал слова Марвина:
– …и что же, поддержим фашистов? Тут либо одно, либо другое, третьего не дано. Хотите быть с Франко, Муссолини и Гитлером? А почему не встать на сторону масс?
– Масс? – переспросил Эд. – Каких еще масс? Американцы не знают такого понятия. Это европейская категория, сыр, который не выносит транспортировки.
– Да ладно вам. Средний класс – тоже массы.
Протестующие возгласы Эда.
С тетей Эмили я под звуки кларнетов и струнных повел было светский разговор:
– Что есть такое в Моцарте, благодаря чему он звучит так радостно? Просто темп – или еще что-нибудь? Как он добивается, чтобы звук, всего-навсего звук, выражал радость?
– Тс-с-с-с-с! – произнесла Чарити, обращаясь и к Марвину Эрлиху, и ко мне, и, когда мы покорно предались пищеварению и услаждению слуха, она исцелила наши ушибленные чувства самой милосердной из улыбок.
Не знаю, что сейчас представляют собой кафедры английского: университетский мир я покинул давным-давно. Но я знаю, как они выглядели раньше. Выглядели первоклассно. Выглядели безмятежными ламаистскими монастырями высоко в горах, где избранные живут и комфортабельно, и возвышенно, и красиво. Мужи столь же ученые и благонравные, как чосеровский клерк из Оксфорда, пребывают там в окружении книг и идей, хорошо едят и пьют, мягко спят, пользуются трехмесячными летними каникулами, в течение которых им надо только культивировать свои интеллектуальные склонности и возделывать свои “поля”. Свободные от забот благодаря пожизненному найму, гарантированному окладу, скромным запросам, унаследованному достатку или всему этому вместе, они, как виделось, не были затронуты возней и борьбой за существование, которая шла снаружи, за стенами, и на тех нижних уровнях, где трудились и питали надежды мы, соискатели постоянных университетских должностей.
Мы знали, что этот взгляд верен лишь отчасти. Некоторые из тех, кто стоял выше нас, и правда были людьми умными, знающими и бескорыстными, людьми доброй воли, но иные представляли собой дутые величины, иные были и вовсе некомпетентны, иные, робкие душой, ценили кафедру как тихое местечко, иные делали карьеру, иные, подобно кое-кому из нас, на что-то горько обижались и кому-то завидовали, считая, что их несправедливо обошли. Но, так или иначе, они там были – на высотах, где светило солнце и куда не доходил дым, – твидовая элита со стильными заплатами на локтях, которую мы, может быть, и предполагали, войдя в нее, улучшить собой, но которую никогда не ставили под сомнение. Особенно в годы Депрессии, когда всякая лягушка в пруду мечтала отыскать свой плавучий лист.
Еще в начале нашего пребывания в Мадисоне профессор Руссело, восхищавший своих молодых подчиненных элегантным каменным домом, белоснежными носовыми платками, обыкновением отрезать от буженины или индейки бритвенно-тонкие кусочки, запоминающимися словечками и афоризмами, цитатами на все случаи и летними штудиями в библиотеке Британского музея, дал мне понять, как устроена жизнь. Мы разговаривали о таком же, как я, преподавателе низшего разряда, у которого была больна жена. “Бедный мистер Хаглер, – сказал профессор Руссело. – Он живет только на зарплату”.