Когда горы, казалось, ходили ходуном от ураганного ветра, когда холодные дожди днем и ночью секли леса, а речушки так взбухали, что сносили бревна-перекладины, по которым мы перебирались с берега на берег, на наши землянки наваливалась тоска. Тогда пели, чаще всего "чапаевскую". "Ты не вейся, черный ворон, над моею головой", - запевала Вера, у нее это ладно получалось. И потом мы пели те же песни, но такого запевалы у нас уже не было. Голос ее хорошо помню, а облик - как в тумане. В лесу мы все были на одно лицо - мужчины и женщины, пожилые и молодые.
И вот снова Вера врывается в мою жизнь. Вера - мать моего ребенка...
Запросили Сочи - ничего нового: ее дорога оборвалась в Армавире, в госпитале 4148.
Тепло из предгорий отбросило зиму за Кубань. В городе грязь непролазная. На вокзале нашлась добрая душа: помощник коменданта устроил меня на поезд, следовавший до Армавира.
На разъездах пропускали фронтовые эшелоны, санитарные поезда; прошел товарняк со скотом - второй путь еще не был восстановлен. За окнами тянулась серая степь, затихшая в ожидании запоздалого снега.
Армавир встретил солнцем - зимним, блеклым.
Город не город, станица не станица. Взорванный элеватор, обгоревшая коробка маслозавода. Пустынная площадь.
Увидел развалины. Мне сказали - бывшая школа, в которой и располагался эвакогоспиталь.
Подошел - груда кирпичей, остаток стены, поросшей мхом, и тополя, выстроившиеся в ряд, оголенные, сиротливые. Тогда, в августе сорок второго, они шелестели серебристыми листьями, и Вера, наверное, смотрела на них из окна...
За руинами заметил хатенку с железной трубой над толевой крышей. Подхожу - пахнет дымом.
- Есть кто?
- Ну? - Из двери высунулась старушка.
- Доброе утро, мамаша. Здесь находился госпиталь сорок один сорок восемь?
- Какой - не знаю, а раненые лежали.
- Жена моя тут была.
- Какая такая жена? Тут девки были у пилотках, семечки лузгали...
- Она рожала тут, понимаете?
Старуха приумолкла, прикрыла глаза, встрепенулась:
- Верка, что ли?
- Вера, ну да! Вера - жена, партизанка, а я муж...
Она уставилась мне в глаза, да так, будто когда-то знала меня, а теперь никак признать не может. Перекрестилась:
- Царствие небесное ей и малютке ейной... Был слух, разбонбили поезд-то на Верблюде. Станция такая, слыхал? Разбонбили, а потом танками давили. Ах, бедолаги! Не дай бог того лета. Попалили народушко - царствие небесное... А ты и вправду ейным мужем был?
- Вправду, мамаша.
- А рожала - не дай господь!.. Сама у гипсу, а дите идет себе на свет, идет. Крутая баба, дюжая... Народушко попалили - царствие небесное. Перекрестилась и пошла к хатенке.
- Мамаша!
- Ты иди, иди себе, я уже все сказала...
Вот так война по ней проехалась... За каким-то счастьем летела в Крым, пришлось мерзнуть в засадах, наравне с мужиками шагать по ледяным откосам яйлы, часами простаивать в караулах и, прячась от нас, блюсти в чистоте свое молодое тело...
Мы старались выделить для нее кусок покрупнее из строго лимитированной вареной конины. Она таскала сушняк, топила железную печурку, стирала наше белье...
Шагаю по шпалам, вижу железнодорожные цистерны, ржавые, с пробоинами в кулак. За земляным валом - скелет вагона, пульмановского. Поднялся на вал открылись мглистые дали Пятигорья. Тишина, лишь в небе каркает воронье...
Когда наступила весна, Вера часто лежала, уставившись в темный потолок землянки, и беззвучно плакала. Что скрывала она за своим упорным молчанием - тайну беременности, открывшуюся ей, или свою, по существу, полную беззащитность? За всю суровую зиму я ни разу не притронулся к ней. Лишь однажды, когда растаял снег, оставшись вдвоем в лесной тишине, мы отдались любви - молча, угрюмо, стесняясь друг друга. Казалось, все вокруг восставало против нашей близости - и ветер, что шумел в деревьях, и сойки, с криком вспорхнувшие над нами и обронившие несколько голубых перышек, и товарищи, во взглядах которых потом нам мерещилось беспощадное осуждение...
Где, на каком километре танки добили санитарный эшелон? Молчит степь, лишь шелестят мертвые травы. Как мне неуютно и одиноко сейчас на земле!..
Переночевал в заброшенном хуторке. Утром добрался до вагончика с проводами - станция.
- Эй, начальник, тебе на Краснодар? Вот-вот поезд примем.
- Спасибо...
Добрался до города.
Полночь, вокзал переполнен, негде голову приткнуть. Духота - до дурноты. Вышел на площадь. Тут сыро, одиноко. Где и как провести ночь? Неужели снова в свою холодную, как погреб, комнатенку?.. А больше некуда...
Вскочил на заднюю площадку трамвая.
8
Улица темная, тихая-тихая. Дома - как гробы. Лишь где-то рядом журчит ручеек. Вошел в знакомый дворик, огляделся - ни огонька. Забарабанил пальцами по окошку.
- Кто там? - Голос испуганный.
- Ваш квартирант.
Сверкнул огонек, мягкий свет разлился за занавешенным окном.
- Сейчас...
Приоткрылась дверь.
- Входите. Только в вашей комнате страшная сырость.
- Как-нибудь...
Она подняла лампу.
- На вас лица нет. Зайдите, погрейтесь.
Стою у двери. Она поставила лампу на стол, выпустила фитиль, в комнате стало светлее.
- Снимите шинель, садитесь поближе к печурке - она теплая.
- Благодарю.
- Хотите чаю?
Открыла печную дверку, пошуровала железным прутом, подбросила аккуратно распиленные дровишки. Вспомнилось: "Они ей, гадюке, топку навезли - на цельный год хватит!"
В комнате чисто, стены без фотографий. На окнах занавески, крашеный пол, кровать застелена дорогим шерстяным одеялом. Тикают с важностью старинные настенные часы. На туалетном столике небольшая фотография: капитан с орденом Красной Звезды.
- Муж?
- Брат.
- А муж?
Повернулась ко мне лицом:
- Не все ли вам равно?
- А как вам... при них-то?
Хлопнула дверцей печки, поднялась, взяла венский стул, села напротив меня.
- Вы из любопытства?
Подумалось: ее много раз спрашивали.
- Не эвакуировались? А почему?
- Так уж вышло... Мужа со мною не было, у сына малярия. Немцы за Ростовом, идут на Краснодар. Мечусь по городу, в военкомат, в райсовет: "Помогите, они же убьют моего мальчика!.." Но всем не до меня эвакуируются...
- И все же вы не ответили на мой вопрос.
- На какой?
Сердито пнул ногой кучу сухих чурок.
- Откуда это? Задарма доставили?
- Не смейте! - Она часто задышала.
Во мне дрогнуло что-то тяжело-виноватое, я начинал себя чувствовать так, как, бывало, в лесу, когда бой, в исходе которого почти не сомневался, оказывался проигранным.
Она вдруг выпрямилась, рассмеялась:
- Простите... Вы так похожи сейчас на моего сына, честное слово... Нашкодит, а потом придет и станет - такой колючий, взъерошенный... И не такой уж вы страшный... Господи! - по-детски всплеснула руками. - Почему всех на один аршин?.. И так горько, что даже вы, подполковник... Вздохнула. - У нас чай готов... - Несуетливо собрала на стол.
Уйти подобру-поздорову? Но хочется тепла, хоть убей - не подняться.
- Прошу к столу.
Сидела ко мне боком, близко; я видел - на указательном пальце у нее свежая ссадина, ногти обломаны.
- На развалинах кирпичи таскаю. - Убрала руку.
- Трудно?
- Еще бы!
Мы встретились взглядами. Ее верхняя губа с мальчишеским пушком подрагивала.
- Одну минутку. - Вскочила, шагнула было от стола, а потом неожиданно сказала: - Господи, мы так долго говорим, а как звать друг друга, даже не знаем.
- Константин.
- А я Галина. Галина Сергеевна Кравцова по паспорту. - Протянула руку. Ладонь у нее маленькая, теплая и сильная.
Она вышла, возилась в сенях, как мне показалось, очень уж долго. Я, сам не знаю почему, хотел, чтобы она сидела рядом, чтобы ее губа подрагивала. Никогда в жизни такого я еще не испытывал. И доверие к женщине, которую еще час назад совсем не знал и не хотел знать, крепло.
Она вошла в комнату.
- Вот, вино. - Поставила бутылку возле меня.