- Нам салютовала Москва! Из трехсот двадцати четырех орудий.
- Кому это - нам? Фронту?
- Ва, что он спрашивает? И фронту, и армии, и полку нашему. Понимаешь, нашему!
Я посмотрел на часы, излишне строго приказал:
- Обеспечьте положенную охрану и, кроме того, потребуйте от комбатов наградные листы на живых и павших. Майора Астахова к ордену Ленина посмертно, комбатов Чернова, Шалагинова и старшего лейтенанта Платонова к орденам Красного Знамени.
- Почему такой сердитый? - Начштаба смотрел на меня, ничего не понимая.
Но не мог же я исповедоваться перед ним, рассказать, что меня высек командующий, что до сих пор вижу сердитые генеральские глаза, слышу его голос. Все было сказано только мне...
Спал долго, не знаю сколько, но казалось, что очень долго. Проснулся и не мог понять, то ли поздний вечер, то ли ранний рассвет. Вышел из душной хатенки и столкнулся лицом к лицу с майором Вишняковским, Он как-то уж очень странно смотрел на меня.
- Ну что еще там случилось?
Он неловко подался вперед и шепнул мне в ухо:
- Конфиденциально. - Вытащил из планшета конверт. - Просили вручить лично в руки.
Я зашел в хатенку, зажег карманный фонарик. Обыкновенный довоенный конверт, на нем ученически аккуратно выведено: "Константину Николаевичу Тимакову. Лично".
Галина! Она всего в одном маршевом броске от меня, а если на машине меньше часа.
Поднять шофера? К ней, к ней... Я заметался по комнате. Господи, на мне же грязная, пропотевшая гимнастерка! К черту ее! К черту все эти беспрерывные тревоги! К черту это холодное одиночество! Я надел еще не ношенный китель, ощупал подбородок - жесткая, колючая щетина. Сел, тяжело дыша.
Куда это я? За каким счастьем? Что стоит за ее скупыми словами: "Константин Николаевич, я - рядом, с эвакогоспиталем 2126 в Комрате. Галина".
На следующий день пришел приказ на марш через Комрат к Дунаю.
Последние августовские дни еще пуще раскалились. В степи на дороге, лежавшей среди пожухлой стерни, двигались машины. За кузовами тянулся пыльный хвост. Скрылось солнце, приглушились звуки, воздух тяжелел.
Полк шагал на Комрат. Интервалы между батальонами километровые. Над головами пролетали штурмовики: их угадывали по шуму моторов, похожему на треск рвущегося, туго натянутого полотна.
Мы, запыленные с головы до ног, не узнавали друг друга, разве лишь по голосам. Да и они будто сдавленные - глухие.
Ашот шагает, сердито рассуждает вслух:
- Еще километр, еще... Придем в Комрат? Каков Комрат, ай-ай! Один пар останется.
- Ничего, дошагаем.
Ашот сердится с того самого момента, когда полк выстроился рано утром под бледно-лимонным небом. Вишняковский собрал восемьсот каруц, подогнал к батальонам: "Садись, пехота, хватит ногами топать!" Начштаба, как всякий победитель, считающий возможным поступать так, как поступать не положено, готов был от затеи Вишняковского пуститься в пляс. А я разрушил мечту не только его, но и комбатов, мысленно уже рассадивших солдат на трофейные румынские повозки. "Это жестоко, Константин Николаевич!" - Начштаба рубанул рукой воздух с такой силой, будто хотел вырвать ее из плеча.
Жестоко, жестоко... Напоремся на Гартнова, и услышу: "Не полк, а банда батьки Кныша на каруцах".
Второй час марша, пора на привал. Остановил полк в выгоревшей лощине с водой в трехстах метрах. Солдаты плюхнулись на землю там, где их застала команда "отдыхать!". Смотрю на них, и трудно узнать, кто есть кто, - одна серо-пепельная масса. А до Комрата тридцать километров.
Подуло с запада, развеялась пыльная пелена, медленно открывались дали: горелая степь, а где-то за ней призывно зеленели виноградные делянки. На нас наползала туча, вдали погромыхивало; потянуло свежестью и укропным духом. Туча грозно росла, брызнули крупные капли, и пыль на глазах чернела.
- Вишняковского ко мне!
- Я тут, товарищ подполковник! - Его голос за моей спиной.
- Где твой табор?
- За горкой.
- Давай его сюда. Туча прикроет наши грехи.
- Хорошая туча, замечательная туча! - Ашот послал небу воздушный поцелуй и разослал связных за комбатами.
По сбитой щедрым дождем дороге, обгоняя мелкие подразделения, мы катили на Комрат. За версту от него спешились, привели себя в божеский вид, построились рота за ротой. Оркестр грянул марш. Ноги сами пошли, строй выравнивался и по фронту, и в глубину, будто удары барабана и рев медных труб выбивали из нас второе дыхание.
Во всю прыть, поддерживая учкурики, мчалась со всех комратских улочек босоногая ребятня. У плетней показались девчата, успевшие накинуть на плечи цветастые платки, и молодицы-молдаванки, унимавшие мальцов, жмущихся к их юбкам.
Замаячили полевые палатки с красными крестами - армейский госпиталь.
- Ашот, веди полк!
Меня словно что-то вытолкнуло из строя. Я прошел мимо одной палатки, другой. В глубине лагеря увидел женщину: скрестив на груди руки, она смотрела куда-то в сторону.
- Извините. - Остановился за ее спиной.
- Вам кого? - Женщина обернулась, с любопытством рассматривала меня.
- Сестру милосердия Талину Кравцову из госпиталя двадцать один двадцать шесть.
- У нас нет сестер милосердия, у нас медицинские сестры... А интересующая вас Галина Кравцова - за Дунаем. Догоняем армию, слава богу, налегке - боев нет. Мы будем в румынском городе Исакча. Что-нибудь передать Кравцовой?
- Спасибо, я сам ее найду.
Снова, как и вчера и позавчера, машины обгоняют наши растянутые колонны. Машины, машины... Откуда столько? Как у немцев после падения Севастополя. Все дороги тогда были заняты ими. Они шли и шли туда, на Керчь, за которой была переправа, а дальше - Тамань, Краснодар... Сидишь под кустом, глядишь на это нахальное движение, бесишься: нет у тебя сил, чтобы бабахнуть по ним...
Теперь наша махина неудержимо движется к самой границе: "ЗИСы", "студебеккеры", трофейные "бенцы"... И пылят, и дымят, и все одним курсом на Дунай. И мы на Дунай. Миновали пустынную, с одними лишь дымарями деревушку, пошли на подъем. Воздух повлажнел, запахло водой.
Ашот нетерпелив:
- Махну на Дунай, а? - Вскочил на коня и пошел аллюром.
Нарзан мой всхрапнул и рывком вынес меня на самую верхушку косогора.
- Дунай! - ору во все горло.
Могучая река, стелясь в широком ложе, стремительно неслась, обдирая свои берега. Не "голубая", - подсвечиваемая солнцем, укладывающимся за горизонт, она была как жидкая сукровица, а там, в темнеющей дали, разрезая безлюдную степь, река багровела.
На том берегу - чужая земля. Присматриваюсь к ней, чего-то ищу. Вижу старые ветлы, их ветки низко-низко кланяются воде; чуть дальше горят окнами дома, кучащиеся вокруг островерхой церкви.
Я е удивлением и скорбным чувством оглядываюсь. И на моем берегу ветлы так же спокойно и величаво кланяются реке, и там и тут степь, выжженная солнцем. Так что же отделяет один мир от другого? Почему одно слово "граница" способно вывернуть наизнанку душу?!.
29
Где с хитростью, где с руганью рассовали роты на окраине захолустного румынского городка Исакча, до отказа забитого машинами, повозками, полевыми кухнями, солдатами, захватившими даже чердаки.
Утром, наспех побрившись, надев новый китель, глотаю парное молоко, поглядывая на своих ребят. Клименко скалит зубы. У него два желтых клыка, вероятно ни разу в жизни не чищенных. Когда он их обнажает, то становится похожим на добродушного старого волка из детской книжки. Касим откровенно пялит на меня глаза, желая сейчас же узнать, для кого это я с самого утра принарядился.
- Чи вы на Нарзани, чи на машини, га? - Клименко старается удержать рвущуюся улыбку.
- Куда это вы меня провожаете?
- На палатка, палатка сюда приехал! - Касим все понимает, все знает. Зачем на Комрате из строя бежал?
По улице с марширующими взводами, дымящими кухнями мы с Клименко подъезжаем поближе к Дунаю - туда, где еще вчера вечером я видел госпитальные палатки.