Выбрать главу

Завернули за угол, в узкий переулок. Впереди усталой рысцой трусил конь, запряженный в бидарку. Пожилой солдат покрикивал:

- Пошел, ур-рю, ур-рю!

Я приглядывался к одинокой пассажирке, умостившейся на заднем сиденье бидарки. Волосы ее в мелких завитушках, на выгоревшей гимнастерке дорожная пыль. Показалось, что я ее знаю. Не одна ли из наших связисток догоняет полк?..

- Солдат, возьми-ка вправо, слышишь? - крикнул я.

Женщина, вздрогнув, повернулась ко мне, глаза ее испуганно расширились.

- Костя! - закричала и рванулась с бидарки.

Соскочив с седла, я успел подхватить ее. Вера?.. Стал смахивать с ее гимнастерки пыль.

Вера зажмурилась, затрясла кудряшками, крепко прильнула ко мне.

- Костенька, я тебя нашла, нашла!..

* * *

Долго и беспокойно смотрю в черноту. Из темной мути выступает потолок чужой хаты. В окошке - подрагивающий краешек луны. За стеной все еще не убывающий гул моторов - идут танки, идет мотопехота.

Вечер... Не сговариваясь, наши роли распределили так: Вера рассказывала, а я слушал. О родах в Армавире, о дороге на Моздок и немецких танках, навалившихся нежданно-негаданно, о скитаниях по неуютному и чужому Тбилиси, где не было ни угла, ни молока для ребенка. О девятиметровой комнатушке в бараке, стоявшем на краю торфяного болота, в трех верстах от Орехово-Зуева.

- Жили втроем: я, дочурка и мама, У меня перегорело молоко, а девчонка здоровуха!

- Есть же там военкомат, черт бы их побрал, - говорю сердито.

- Все есть. А где аттестат, где документы, что я жена офицера? Мать воровала торф. Чего смотришь, будто судишь? Поменяла я золотые часики на мешок муки, три мерки картошки и литр хлопкового масла. Пекла пирожки да на базар. В один миг сбывала... Тесто катала тонюсенькое, а картошки клала поболе. Взял меня дядька-инвалид за шиворот и отвел в комендатуру. Отбрехалась, а уж как - не спрашивай...

Помолчала, всплакнула, стала рассказывать о дороге ко мне.

- Мужичья кругом полно, пруд пруди, а ты-то где? В партизанском штабе в Москве узнала, что здоров и находишься в кубанских краях. Наташку оставила на бабушку, пальто на базаре сбыла, кое-какие деньги собрала и айда в дорогу. Была в Краснодаре. - Подняла глаза на меня, помолчала, а потом тихо и не обиженно: - Заглядывала на окраину, в домик; дед там такой вреднющий... Не забыл? Или трепло? Да бог с ним!.. Обрадовалась, что ты живой. И покатилась моя дорога по разным краям. Чего только не повидала!.. В Одессе совсем загоревала было, сердце за Наташку изболелось, домой уж надумала податься, да нечаянно про тебя услышала от сержанта одного. До самого твоего Просулова чуть не бежала, а там никого нет. Двое суток слезами заливалась, а потом о отчаяния побрела к переправе. Про тебя у всех выспрашивала, в кустах ночевала; и на правый берег махнула - втихаря, конечно. - Подсела ближе, слегка стукнула меня кулаком в плечо: - Держусь вот за тебя сейчас, гляжу в твои глаза - и не пойму, кто я тебе, кто ты мне... - Опять помолчала, потом сказала уверенно: - Только мы же связаны дочерью. Что молчишь?

- Ты здесь, чего же еще...

- Нежданная, выходит? Я знаю... Мы, бабы, все знаем. Целовал-то, как чужую!..

- Отвык, наверное...

- Ничего, привыкнешь!

- Ты лучше о дочери расскажи...

- Вот аттестат пошлем на бабушку, в военкомат напишем, что ты командир полка. А дочь - что? Хорошенькая, глаза твои и тут, на подбородке, симпатичная ямочка. Не капризная, только едок, я тебе скажу... Тут уж свое не упустит. Фото ее было у меня, да в Ростове вместе с кошельком пропало. Уж горевала, горевала... - Она сладко потянулась и стала снимать комбинацию. - Чего-то жарко...

Странно ощущать ее рядом с собой. Она спала, ее обнаженное плечо, умостившееся у меня под боком, было теплым, подпаленные ветром губы почмокивали. Временами вздрагивала, приподнимала ногу с глубоким и грубым продольным рубцом на смуглой плотной икре и осторожно опускала на край постели. Я вспомнил Армавир, старуху: "Крутая баба, дюжая...

Сама у гипсу, а дите идет себе на свет..." Мне стало жаль ее. Прикрыл обнаженное плечо, подвинулся ближе, обнял.

Исподволь светлел потолок. За стеной поутихло движение, доносился плеск воды и шум ветел над Дунаем.

- Спишь? - спросила Вера.

- Спал.

Она помолчала, думая о чем-то, потом поднялась, откинула назад волосы.

- Она красивая?

- Ты о ком?

- Костя, ты же лгать не умеешь!

- Вера, зачем ты все... Приехала - и хорошо сделала.

- Нет у тебя радости, а одна только жалость. Та, краснодарская, стоит на моей дороге. Но я тебя никому не отдам. Нас соединил голод, холод, бои, моя рана. Ты спросил, как я рожала? Как я рожала?! Хочешь любви... иди к своей, которая с немцами...

- Замолчи!

- Иди, и чтобы она так рожала, как я! Тогда уступлю тебя ей, ребенком своим клянусь, уступлю...

Я вышел из хатенки и пошел к Дунаю. Свет падал на воду, ее серебристая тяжесть казалась недвижной. Начиналась новая жизнь, к которой не подготовлен я ни умом, ни сердцем.

Вчера после ужина, когда Касим унес посуду и захлопнул за собой дверь, Вера бросилась мне на шею, вздохнула и, прижавшись, сказала:

- Крепко-крепко поцелуй! Ну?

Сейчас лежит, думает, наверное... Она мне кажется горой, которая выросла на дороге и ее невозможно обойти. А собственно, почему надо обходить? Мы связаны кровно - у нас ребенок. Где-то, должно быть, рядом Галина. Нетрудно ее разыскать - госпиталь наш, армейский. Только зачем?.. Те часы, что мы пережили в Краснодаре, не повторятся: теперь между нами такое, что запросто не переступишь.

Заглянул в сарайчик. Касим и Клименко растянулись на свежей соломе. В стойле поднял голову Нарзан, заржал.

- Ась? - схватился Клименко.

- Спи, спи...

И Касим и Клименко вчера смотрели на меня как на человека, который взял и рубанул под корень уложенную в какой-то порядок их армейскую жизнь. Уже вечером Вера пошатнула их уверенность в том, что они мне нужны, всем видом, всем поведением своим показывая, что забота обо мне - ее главное дело, что у нее на это есть право. И впредь она сама будет решать, что нужно их командиру, а что нет.

Побывал в батальонах. Офицеры поздравляли меня с тем, что нашлась моя жена. Эта весть каким-то образом моментально распространилась по всему полку.

- Константин Николаевич, с прибавлением семейства! - улыбался Ашот.

- Ладно уж... Кстати, она неплохо печатает на машинке. Нужна?

- Позарез, командир! - обрадовался начштаба.

Вернулся в хатенку к обеду. Боже мой, какой у меня порядок! Даже полевые цветы на окнах. У Веры волосы пушатся после мытья, губы чуть-чуть подкрашены.

- Молодцом ты. Я от всего этого отвык, вернее, и не привыкал...

- Ты у меня будешь с иголочки, вот увидишь!

Касим подавал обед. Он был в белом фартуке, важный. Мы с Верой сидели друг против друга, и она то хлеб мне проворно протягивает, то нож подает. Я улыбнулся:

- Совсем избалуешь. Разве что у тебя времени не будет.

- Это почему же? - Глаза ее выжидающе остановились на мне.

- Хочешь поработать машинисткой? Вот завтра пойдешь, разыщешь Татевосова, зовут его Ашот Богданович.

- Больно спешишь...

- Мы все спешим...

* * *

Солнце стоит над сусличной иссушенной степью. Серые зверьки, попискивая, перебегают из норки в норку. Пыль висит над ухабистой дорогой, в ней тонут солдаты, повозки, танки и самоходки, что на скоростях идут параллельно полку.

Бесконечное движение рот, батальонов, полков. Авангард уже упирается в Констанцу, а тылы еще где-то у Аккермана.

Поначалу мы удалялись от Дуная, а потом он догнал нас, замаячил по правую руку, обдавая прохладой, но через сутки с нами расстался, круто вильнув на запад.

Земля вокруг скудная, у горизонта пустынно-серые, опаленные тяжелым зноем бугры. Села редкие, дома в них под соломенными крышами, высокими, как папахи румынских солдат. За покосившимися заборчиками сникшие шляпки подсолнухов, покрытые белой дорожной пылью.