Безлюдье, лишь у примарий с обязательным флагштоком стоят старики с такими же морщинистыми лицами, как и земля вокруг. В глазах ни удивления, ни страха, а лишь покорность: Вышла молодая женщина в выцветшей сатиновой кофте, глянула на ребятишек, облепивших забор, что-то крикнула. Они юркнули в хатенку. Я подошел к молодайке, поздоровался и через переводчика спросил:
- Вы что, нас боитесь?
- Стыжусь. Мальчишки без штанишек...
Чужая земля, чужая беда.
Дома бедные, но попадались и такие, в которых мебель, ковры, посуда, даже детские игрушки... Все эти вещи еще недавно имели прописку: одесскую, николаевскую, симферопольскую. Хозяева смотрят на нас с робостью, - может быть, ждут возмездия?
Вскоре небо над нами стало принимать зеленоватый оттенок, в рассеивающемся полумраке парили чайки - вестники моря. А утром фольгой блеснул горизонт, острый йодистый запах ударил в ноздри.
Море, здравствуй! Как давно я тебя не видел, с той самой поры, когда, притаившись меж иссохшими бочками, смотрел на генерала Петрова, прощавшегося с фронтом.
В Констанцу вошли ротными колоннами, под оркестр. Город ослепил яркостью красок, оглушил звонкостью голосов. Мы втискивались в тесноту улиц, дыша воздухом, в котором запахи застоялой воды смешивались с винным кабацким духом. Толпа, кричащая, хлопотливая, размахивающая руками, ломала строй. В кишмя кишащую уличную суету вливался медный голос военного оркестра.
За оркестром в колоннах по четыре шагал морской полк, первым ворвавшийся в Констанцу. Шли черноморцы в бескозырках, булыжная мостовая подрагивала от их поступи.
* * *
Мы идем по Добрудже, которая началась за древним Траяновым валом. Тут степь застлана чернобыльником, пленена ужасающей нищетой: на дробных, огороженных друг от друга делянках - чахлые виноградные кустики.
И вдруг... Левады, тополя, хаты со стенами, расписанными охрой и киноварью, палисадники с высокими мальвами, сухими маковками и белыми астрами. Где мы? На Полтавщине? Или под Белой Церковью? А дядьки, что встречают нас хлебом-солью и поклоном до самой земли! Усы как у Карася из "Запорожца за Дунаем". Рядом с ними жинки в домотканых вышитых кофтах, в монистах, густо обвивших шеи, повязаны платками, как в старинных украинских селах. Боже мой, мы - в XVIII столетии!..
Моя пышная хозяйка стоит у порога, трижды кланяется:
- Заходьте, козакы.
Вхожу в прохладную горницу, и на меня надвигается иконостас. Снимаю пилотку, присаживаюсь к столу. Хозяйка перекрестилась раз, другой.
- Чи вы православии, чи бившовыки?
- Русские, мать.
- Москали, га?
- Москали, киевляне, сибиряки...
- И креста не маете?
- Чего нет, того нет.
- - Ой, боженьки! - Перекрестилась, перекрестила меня и начала хлопотать. Из древнего сундука, может быть свидетеля переселения ее предков за Дунай, достала рушник и с поклоном подала мне.
Я ел борщ и вспоминал Марию Степановну из кубанской станицы, думал о том, что и ее предки ушли на Дикое поле в то самое время, когда прапрадед моей хозяйки бежал за Дунай, покидая Запорожскую Сечь. И тот кубанский борщ и этот задунайский были как родные братья.
В горницу вошел Клименко.
- Товарищ подполковник, чи сидлать Нарзана, чи ще не треба?
Хозяйка вздрогнула:
- Из яких же ты краив?
Я вышел на крыльцо, сел на ступеньки, закурил. В горнице громко говорила хозяйка, плакала, снова говорила, может быть стараясь выговорить вековую тоску. Какую надо иметь живучесть, чтобы за два столетия не растерять того, что было вынесено на чужбину ее предками с родной земли! Мы будто прикоснулись к островку, каким-то чудом сохранившемуся в бурном океане жизни на чужой стороне.
Еще один бросок - и Болгария.
Чистили оружие, латались, налаживали строй. Взводы с явной неохотой маршировали на ипподроме, сердито поглядывая на командиров. Марш по Румынии измотал. Наверно, долго будем помнить эту неуютную землю, горбящуюся голыми хребтинами, на которых местами не растет даже полынь.
В ночь на 9 сентября пересекли границу.
Под ветром трепыхалось белое полотнище, на котором аршинными буквами написано: "Добре дошли, наши другари!"
Первое чувство - будто попал в прошлое России, в год 1917-й. Тут тебе и стихийные митинги, и яркие лозунги на кумаче, патрульные с повязками на рукавах и звездами на мерлушковых шапках, и вооруженные отряды, спустившиеся с планины. И тут же царские гербы со львом и короной, офицеры в форме, напоминавшей форму старой русской армии: аксельбанты, кокарды, кресты. Гимназистки с премилыми книксенами, скорбные лица монашек, женщины в длинных платьях, в шляпах с плюмажами, юнкера, скульптурно выпячивающие грудь, фаэтоны на мягких рессорах, церковный звон и запах ладана.
Полк под развернутым знаменем входил в город Шумен. Играл оркестр, южный ветер бросал в лицо запахи ранней осени, острее всего - далматской ромашки.
Нас встречали: на тротуарах стояли толпы нарядных женщин и осыпали солдат лепестками роз; визжали мальчишки, путавшиеся под ногами.
Нарзан, мой старый конь, словно чуя, какая торжественная минута выпала на его нелегкую долю, высоко держал голову и совсем не прядал ушами.
Улица вывела на большую площадь. На ней выстроился болгарский пехотный полк. Его командир - холеный полковник, увешанный орденами, - ехал мне навстречу на белом коне. Он приложил два пальца к козырьку и приподнялся на стременах:
- Господин стрелецкий подполковник!
Два полка, советский и болгарский, стояли лицом к лицу,; их командиры одновременно спешились, пожали друг другу руки.
- Подполковник Тимаков.
- Полковник Христо Генов.
Площадь огласилась мощным "ура" - с карнизов вспорхнули голуби, закружились над колоннами.
Хороши сентябрьские дни. Солнечные лучи золотыми полосами лежат на балконах, увитых глициниями. Люди, молодые и старые, смотрят на нас глазами, полными душевного света.
Стоянка затягивалась, шла обычная жизнь: стрельбы, марши, политзанятия. Солдаты с задором пели: "Расцветали яблони и груши, поплыли туманы над рекой..." Отъелись, отоспались, офицеры щеголяли в кителях из американского сукна, обзаводились знакомствами среди горожан. Тихая, мирная служба. О войне напоминали сводки Информбюро да рассказы солдат, побывавших в дунайском порту Рущук. В верхоречье - на югославской границе окапывались немецкие дивизии.
* * *
Вера держится молодцом. Она в штабной команде, шагает с писарями, вместе с ними глотает дорожную пыль, ест из одного котла. На больших привалах ее проворные пальцы выстукивают дробь на трофейной пишущей машинке. Она общительна со всеми - солдатами, офицерами. Ей улыбались, в нее влюблялись. Встрепенулось горячее сердце Ашота.
- Вера Васильевна работает за трех писарей. Поразительно!
- Лишних отправь в роты, - улыбнулся я.
- Я не эксплуататор, особенно берегу красивых женщин.
- А твоя жена?
- Самая красивая женщина Армении - моя жена.
- По-твоему, так все красивые.
- Но не все добрые. А у Веры Васильевны сердце - большое, как Арарат!
Но затихнет полк, погружаясь в крепкий солдатский сон, - Вера рядом со мной. Пусть гром гремит, пусть небо разверзается - от того, что надумала, она не откажется.
- Ну-ка скидывай сапоги, разматывай портянки, - Прямо под ноги мои таз с водой.
- На черта все эти выдумки?
- Господи, до чего у меня мужик колючий!
Мокнут мои ноги в воде, а Вера следит за минутной стрелкой. Хочу вытереть вафельным полотенцем ноги, так куда там: сама, все сама.
- Что я, безрукий, что ли?
- Молчи.
Мы укладываемся отдельно ото всех в широком румынском шарабане. Лежу и чувствую, как натруженные ноги окутывает приятное тепло.
- Спасибо, Вера...
- То-то, а еще ерепенился!
Пахнет свежим сеном, она взбивает подушку.
- Ты ложись на правую сторону, там попрохладнее.
Подчиняюсь; умостившись, закуриваю. Вера ждет, пока я докурю. Устал, хочется спать, очень. Широко зеваю. Она пододвигается ближе, шепчет: