Прошли годы; военным курсантом приехал в станицу на побывку. Перекапывая огород, вывернул пласт земли и увидел серебряные монетки, слегка отдававшие в синеву. "Мама!" Она подержала их, потерла о юбку: "А кто из нас не бит, сыночек"...
- Здорово, казак! - Тяжелая рука опустилась на мое плечо. Передо мной стоял пожилой мужчина в брезентовом чапане. - Не признав? Цэ же я, Тимофей Григоренко.
- Дядя Тимоха!
Это был старый буденновец, друг моего отца.
- Таки вот моменты, Костя... Ну, чого мовчишь? Айда до хаты.
Он шел впереди, скрипя протезом и сильно припадая на левую ногу.
- Бачишь, як саданулы? Цэ пид Кущевской... Та, слава богу, хлопци нэ покинули в стэпу.
Сидим за длинным столом из неструганых досок. Дядя Тимоха разливает самогон по стаканам:
- Помянем Ульяну.
Отказавшись от моей папироски, он скрутил козью ножку, подымил.
- Дэ твоя голова була, казак? Нимець на Дону, а ты письмо матери з партизанского краю шлешь. З цим письмом ее и взялы. Нэма тут чоловика, шоб розсказав тоби, як знущалысь над Ульяной у подвали атамана. Но вси помнять, як волоклы ей на майдан два дюжих казака-атаманца и пиднялы на помист, за ночь сбытый. Вона стояла над усими з дощечкою, дэ крывыми буквами було нацарапано: "Мать бандита". Немец рванул з нее одежду. "Нэ срамите!" кричала на весь майдан. Били ее шомполами... И все тилькы чулы: "Нэ срамите! Нэ срамите!" Забили, гады...
Утром простился с дядей Тимохой, зашагал к разъезду, Поезд на Краснодар пришел в три часа ночи.
6
Не успел начаться день - я у контрольно-пропускного пункта. Ни людей, ни машин. Регулировщица, молоденькая миловидная девушка в шинели, скроенной по фигуре, встретила приветливо:
- Доброго ранку, товарищ подполковник. - Улыбнулась, щегольнув ямочками на щеках.
- Здравствуйте. Ну как?
- Ой и насидитесь, товарищ подполковник!
- Мне не далеко, только до фронтового штаба...
- До Ахтанизовской машин раз-два - и обчелся!
Значит, Ахтанизовская!..
Из города шли машины, крытые брезентом. Девчурка согнала улыбку, повелительно подняла флажок. Машины остановились, она по-хозяйски обошла их, заглядывая под брезент.
День шел, шли машины, а я все стоял, поглядывая на добрую дивчину, которая уже в чем-то считала себя передо мной виноватой.
Генерал Петров!
Когда армия под его командованием обороняла Севастополь, а наша партизанская бригада воевала всего в десяти километрах от переднего края, связные от нас появлялись в штабе Петрова, а он присылал к нам своих.
Мы часто связывались по радио с Севастополем, с Большой землей, посылали шифрованные радиограммы, сами получали их от адмирала Октябрьского, чаще от Петрова. Поначалу они их адресовали "старшему лейтенанту Тимакову", затем "капитану". А потом, когда я командовал партизанской бригадой, из штаба Черноморской группы войск за подписью генерал-полковника Петрова шли на мое имя радиограммы - "подполковнику Тимакову".
Сейчас его приказы обязательны и для крайвоенкомата. Но помнит ли он мое имя?
Показалась полуторка. Регулировщица побежала навстречу, заглянула в кузов и растерянно отступила - там стоял оцинкованный гроб. В кабине рядом с шофером сидела женщина в черном. Я ухватился за борт; высунулся водитель:
- Нельзя - побьетесь!
- Ничего, как-нибудь! - Перемахнул через борт, сказал дивчине, застывшей на обочине дороги: - Жениха тебе доброго!
Машина тронулась. Асфальт ровный. Я уселся поудобнее, вытянул ноги, накинул капюшон плащ-палатки на голову. Чем дальше на запад, тем больше глубоких колдобин. Гроб то устрашающим юзом надвигался на меня, то скользил к заднему борту. Прижмет - не пикнешь...
За Крымской сразу же вступили в полосу недавних боев.
Наверное, это знаменитая "Голубая линия"! Немцы ее называли "Бляуштрих".
Боже мой, сколько вывороченных дотов, дзотов!.. Бетонные ободки - как гигантские колеса, сплющенные взрывами. Разорванные танки и самоходки наши и немецкие; искореженные орудия, лафеты от них, стволы - рваные, расплавленные. И - необозримое армейское барахло: пробитые каски, противогазы, ребристые заржавленные ящики патронные, снарядные, вороха шин. Тут же клочья мышиного цвета шинелей, выгоревшие от солнца и дождя пилотки.
Глубина боев километров шесть будет.
Да, драка была такая - не захочешь расспрашивать. Это тебе не поле партизанского боя!
А машина шла, на меня кидался холодный западный ветер.
На развилке водитель затормозил.
- Вам налево, товарищ подполковник.
- Спасибо, дружок.
Вокруг ни души. Зашагал к поселку. У первой же хатенки остановил патруль. Два солдата с автоматами на изготовку застыли шагах в двадцати от меня, старший подошел ближе.
- Прошу документы.
Он внимательно и долго всматривался в госпитальную справку и временные удостоверения о наградах, вернул их.
- Предъявите удостоверение личности.
Я молчу.
- Паспорт, наконец... Кто вы такой? Следуйте за мной.
Ведут через поселок. Встречные офицеры недобрыми взглядами провожают меня.
Комната-каморочка, за столом старший лейтенант; верхняя пуговица ворота расстегнута, виден край тельняшки.
- Ну! - Смотрит на меня в упор.
- Прошу сопроводить меня к старшему начальнику, - говорю как можно увереннее.
- А в каталажку не хочешь?
И вот я в полутемном амбаре. Свернувшись на голом топчане калачиком, пытаюсь забыться. Не удается - мешает дождь. Большой тревоги не испытываю сейчас не сорок первый, с бухты-барахты не решат. А все же...
Ночь тянулась медленно, тревожно, была полна звуками. С запада доносилось далекое татаканье крупнокалиберных пулеметов, уханье тяжелых орудий; зарокотали знакомые моторы - "кукурузники", или, как громко их теперь зовут, легкие ночные бомбардировщики. Летят - работают. Туда боеприпасы, продовольствие; оттуда - раненых. Мешки с мукой, наверное, в крови, а раненые в мучной пыли. Так было и у нас в лесу, когда они садились на крохотные аэродромы.
И меня в темную мартовскую ночь такой "кукурузник" поднял в небо и бережно доставил на тихий сочинский аэродром.
Утром меня привели в большую комнату. За столом комендант, хмурый подполковник с перевязанной рукой. Приказал солдату: