«Прозвучит-то прозвучит, — говорил себе Данилов, сидя ночью над партитурой, — весь вопрос — как…» Теперь он понимал: утром музыка оркестра смяла его, раздавила, подчинила себе голос его альта. Да и был ли слышен этот голос, этот слабый писк? Выходило, что Данилов явился не готовым к репетиции. Дома он играл музыку Переслегина с удовольствием, радовался и ей и себе, но симфония превратилась для него как бы в концерт для альта, он словно бы забыл, что его альт существует в партитуре, не сам по себе, а в вечных столкновениях или перемириях с валторной и кларнетом, и уж конечно со всем оркестром. Нынче утром его альт был как будто бы удивлен тому, что на него обрушились звуки оркестра, что они терзают его, требуют от него чего-то, зовут куда-то или успокаивают с материнской нежностью, альт Данилова растерялся от всего этого, как растерялся и сам Данилов, а потому звучал лишь старательно. Стало быть, и посредственно. Да, Данилов внимательно читал партитуру Переслегина, но оркестр звучал в нем, видно, не так, как следовало ему звучать. А потом и вовсе затих, пропал куда-то, оставив инструмент Данилова в одиночестве. Сегодня же музыка Переслегина удивила Данилова. Она была мощная, нервная, широкая, порой трагическая, порой нежная, порой ехидная и ломкая, порой яростная. Альт в ней жил человеком, личностью, возможно — Переслегиным, или нет, им, Даниловым, с его прошлым и его вторым «я» — валторной и кларнетом, оркестр же был — толпой, жизнью, веком, Землей, вселенной, в них и существовал альт. То есть должен был бы существовать. Утром Данилов был на сцене, но будто бы сидел в своей комнате и там музицировал сам для себя, а жизнь и век шумели за стенами дома в Останкине. Только услышав оркестр, Данилов понял, как велик мир, переданный звуками симфонии, и как важен в этом мире голос альта. Симфония была не о мелкой личности, нет. Личность эта как будто бы соответствовала веку и вселенной. Но соответствовал ли этой личности голос альта? «Отчего он взял альт? — думал теперь Данилов. — Разве можно альтом передать сущность современного человека, деятельного причем? В особенности мужчину. А впрочем, и женщину тоже. Тут нужна труба, или ударные, или саксофон. Или рояль, на худой конец. А то — альт! С его тихим голосом, с его изысканными манерами. Он свое отзвучал в воздушные времена Ватто… Теперь небось и Переслегин казнит себя за то, что вывел солистом альт…» Но эти мысли тут же вызывали у Данилова обиду за альт. Он объяснял себе, что Переслегин намерен был рассказать о натуре тонкой, душевной, не трубой же и не ударными тонкую-то натуру передавать! Другое дело, что Переслегину был нужен иной альт. А главное — иной исполнитель.
Так терзался Данилов. И день, и два, и три. После четвертой репетиции он осторожно сказал Переслегину, что еще не поздно пригласить другого альтиста. «Нет, нет!» — решительно возразил Переслегин. И опять ушел куда-то. Впрочем, Данилову казалось, что Переслегин и Чудецкий смотрят на него теперь благосклоннее. Да и в глазах оркестрантов к нему как будто бы появилось больше любопытства. Однако Данилов ходил мрачный, бранил себя.
Теперь он, казалось ему, понимал, как следует играть музыку Переслегина. И оттого, что понимал, еще больше расстраивался. Разве он так сыграет? А ему хотелось сыграть хорошо, и уже не для себя, а для Переслегина, для музыкантов, составивших молодежный оркестр, для людей, какие, возможно, через пятнадцать дней придут во Дворец энергетиков. День выступления казался ему черным пределом. Хорошо ему было жить прежде с одними упованиями о своем будущем в большой музыке. Вот оно, будущее, и наступало. Реальное, жестокое. Всем упованиям Данилова оно могло положить конец. Да что могло! Должно было!
Иногда Данилов злился на свой инструмент, вздыхал: «Вот бы Альбани…» Но разве дело было в Альбани? Кабы в Альбани! Данилов осунулся, а и так был худ. Случались минуты, когда он у себя в квартире, оставив инструмент и ноты, подходил к окну, пытался представить, какие чувства испытывал в последние мгновения жизни Миша Коренев, о чем он размышлял и намечал ли раньше себе это окно. Стояли холода, когда Миша прыгнул, рамы были проклеены бумагой, и Мише пришлось с силой рвануть створку…