Выбрать главу
им не великаном, а жалким существом, растерянным и испуганным. Вошью земной перед этими исполинскими дисками, спиралями и сгустками, перед галактиками и вселенными, перед ходом их судеб. Зябко стало Данилову. Тут и шапка с опущенными ушами не могла умерить дрожи. И инструменты секстета, которые Данилов, противясь напору исследователей, все еще заставлял играть «Пассакалью» Генделя, умолкли. А диски и спирали, известные Данилову и прежде, исчезли, маленькая крупинка блеснула в черноте. На Земле ни одна бы электронная установка не смогла бы разглядеть ее или хотя бы дать о ней сведения. Она разрослась, или Данилов был усушен и уменьшен. Данилов уже понимал, что он помещен внутри явленной ему крупинки. Да что крупинки! Внутри ядрышка какого-нибудь захудалого атома, что и науке неинтересен! Или еще унизительнее — внутри простейшей частицы, не знающей на Земле покоя и управы, не словленной там ни одним хитроумным устройством, а здесь, в колодце, покорной и недвижимой. Но теперь в ней, в этой частице или в этом ядрышке, Данилову представились свои мерцающие диски, свои кристаллические построения из сгустков, из скрепов каких-то ледяных шаров и игл, и будто бы шевеление этих ледяных шаров и игл усмотрел Данилов, и явно полет здешнего космоплана привиделся ему, и отчего-то вспомнился Кармадон, мелькнуло даже злое, надменное лицо Кармадона, какое было у него на лыжне в Сокольниках. И вдруг что-то случилось, разломились диски, стали крениться кристаллические решетки, посыпались с них ледяные шары и иглы, взрываясь на лету или тая. Все свалилось и все исчезло, но он, Данилов, остался. Перед ним сидел сапожник, курносый мужик лет пятидесяти из Марьиной рощи, и чинил парусиновые тапочки, какие носили, придавая им белый цвет зубным порошком, щеголи в Москве в конце сороковых годов. На коленях сапожника был черный кожаный фартук, губами он держал гвозди, хотя для починки тапочек они не были нужны. «Кто это? — удивился Данилов. — Зачем мне его показывают? Вдруг я ему что-то должен? Нет, не помню…» Возле сапожника стала прыгать серая дворняжка, отдаленно напоминавшая Данилову грамотную собаку Муравлевых по кличке Салют. Сапожник с любовью осмотрел починенные им тапочки, остался ими доволен и протянул их собаке. Собака взяла тапочки и съела их. Потом лапой она пододвинула к себе сапожника и съела его. Облизнувшись, она поморщилась, выплюнула черный фартук и сапожные гвозди. Зевнула и ушла. Гвоздей было пять. «А во рту он держал шесть, — вспомнил Данилов. — Ну шесть! Ну а мне-то что!» Фартук и гвозди потом долго валялись в пустоте перед Даниловым. Главное же действие производили теперь многочисленные вещи, предметы и машины, знакомые Данилову по Земле. Чемодан, платяной шкаф, угольный комбайн, металлические плечики для брюк, самолетный трап, асфальтоукладчик, электроорган, вращающаяся электрошашлычница с кусками баранины, совмещенный санузел изумительного голубого цвета, автомобиль «ягуар», игрушечная железная дорога с туннелями и переключателями стрелок, бормашина с плевательницей, скорострельный дырокол для конторских папок, кухонный гарнитур. Впрочем, всего разглядеть Данилов не мог и не имел желания, машины и вещи то и дело возникали новые, в столпотворении вытесняли друг друга, толклись, на месте не стояли, а находились в некоем хаотическом движении. И то разбирались на части, то — энергично, но и аккуратно — собирались в прежних своих формах. При этом именно разбирались кем-то невидимым, а не рассыпались сами по себе. Но однажды части вещей так и не вернулись в привычные соединения, то ли не смогли, то ли им уже не было в этом нужды. Во всяком случае, движение их стало совсем бешеным. Но составные части как будто бы вовсе не зажимались судорожными поисками своих ближних, чтобы вцепиться в них, и уж явно не желали вступать в соединения с чужими составными. Однако что-то происходило. Данилов сначала не мог понять, что именно, но потом, когда из досок, щитов, панелей, стекол, металлических суставов и блоков, ламп, фарфоровых полукружий, шестеренок, приводов, свечей зажигания, деревянных ножек, колец образовались чуть ли не живые существа, самые разные, со своими фигурами, походками, осанками, одни — гибкие, проворные, словно бы одетые в резиновые обтекаемые костюмы — мешки, другие — густые, водянистые, тяжелые, сонные, с мазутными глазами, — тогда Данилов догадался, в чем дело. Перед ним были сущности вещей и машин, успевших вместиться в Колодце Ожидания, в его, Данилова, пространство и время. Или, может быть, если применить выражение афинского философа, — «чтойности» этих вещей и машин. Освобожденные от своих оболочек и функций, теперь они выявляли стывшие в них порывы и страсти, в азарте наступали на что-то, агрессивные, настырные, жадные, лезли, толпились, лягали это что-то. Данилов понял: они мнут и топчут черный фартук сапожника, не убранный после ухода собаки, Данилов был уверен: не убранный случайно, по небрежности исследователей. В их жестах, прыжках и наскоках была и патетика, было и торжество, но была и мелочность.