Черные силуэты выскакивали из-за деревьев и лавиной шли на дом. Это были последние минуты. Автомат жег ему руку. Пот заливал глаза. Он ни на секунду не отрывал взгляда от парковых зарослей и все равно мало что видел. Он уже направлял свой огонь туда, где замечал движение, а не по отдельно стоящим ясным целям. И вдруг не слух, а инстинкт предостерег его, что он остался один.
Сверк лежал па полу у окна.
Он достал гранату, выдернул чеку зубами и бросил ее в сад. Это должно было на минуту их задержать. Прыгая и приседая, он перебрался ко второму окну. У Сверка были открыты глаза, они ещё видели.
– Стреляй! – прохрипел он. – Стреляй!
Он вырвал гранату из-за пояса Сверка. Фонтан земли поднялся в небо и встретился с падающим светом ракеты. Немцы освещали дом, а это означало, что они засекли его.
– Франэк, Франэк, – с трудом пробормотал умирающий Сверк, партизанский поэт, – поклянись, что ты убьешь Ча… сов… щика. По… кля… нись.
– Клянусь! – сказал он сквозь стиснутые зубы. Рука Сверка поползла к руке того, кто еще жил, схватила ее в смертельной агонии, прижимая к мокрому от крови мундиру.
Треск коротких, ощупывающих зал очередей становился все ближе и ближе. Уже освободившейся рукой он схватил автомат, по палец соскользнул с курка. Он не понял почему. Машинально вытер о брюки кровь Сверка. Дал очередь, так как немцы были уже у самого окна. Внезапно из окна появилась рука с гранатой, автомат Франэка застрекотал, пальцы руки разжались, растопырились и исчезли. Он не слышал взрыва и не знал, что падает.
Очнувшись, он услышал дыхание собаки. В зале было полно немцев. Они уводили связанного Кропивницкого. В голове промелькнула полуосознанная мысль, что Часовщик остался жив. Во время боя он его не видел. Но даже то, что этот человек вышел сухим из воды, не могло заставить его двигаться, поскольку сам он продолжал тонуть в апокалипсическом потоке войны. Он не вполне отдавал себе отчет в том, где находится, сколько времени прошло с момента взрыва и является ли то, что он видит, реальностью.
Он боялся прийти в сознание, боялся этого ужасно. Но собака обнюхивала его так упорно, что пробудила в нем инстинкт к жизни. Он понял, если вздохнет – погибнет. Если не сделает этого – задохнется. Решали секунды. Собака дернула поводок, выше находилась рука, которая его держала, рядом с головой лежащего стояли офицерские сапоги. В зале было светло – наверно, горели свечи. Он даже подумал, что горит дом. Ему было необыкновенно холодно, и отсюда он сделал вывод, что это свет не от пожара. Наконец собака вывела офицера из терпения.
– Фу, Алекс! – крикнул он на овчарку. – Оставь эту падаль. Потеряешь нюх.
Страшное дыхание отодвинулось. Видимо, офицер оттащил собаку. Немцы с шумом покидали дом. Сновали взад и вперед, перекликались в парке. Для раненого это длилось целую вечность. Заворчали моторы грузовиков, огни фар проехали по парку и еще раз обшарили дом.
Дверь во двор была широко открыта, из нее тянуло ноябрьским холодом. На буфете по-прежнему горели свечи. Он осторожно открыл глаза. Был уверен, что сквозь щелки век увидит часового. Порыв ветра заколебал пламя свечи. Дом замер, как замурованная гробница. Он лежал головой к Сверку, немного дальше ужасно изуродованный Ковалик. Ему показалось, что у парня нет головы. Все расплывалось у него перед глазами. Он закрыл их, чтобы не видеть обезглавленное тело. Пошевелил руками, одна не слушалась. Попробовал сесть, опираясь спиной о тело Сверка. Подумал, что спасся каким-то чудом. И понял каким, когда ему удалось подползти к разбитому зеркалу, стоявшему в зале. Он увидел себя в ста проекциях, в каждом осколке разбитого стекла отдельно и достаточно выразительно. Ни глаз, ни бровей, ни лба, никаких человеческих черт не было. Какой-то кровавый манекен. Он отпрянул от своих отображений, глядевших на него одинаковыми кровавыми лицами многоголового вампира. Тогда он осознал, что ранен.
«Я ранен. Я должен отсюда выйти. Но как? В таком виде я не пройду и ста метров. Я должен снять с себя эти лохмотья. Должен умыться. Должен, пусть на четвереньках, добраться до кухни».
Человек, борющийся за жизнь, очень силен. Безгранично. Сильнее зверя. Вода вернула ему силу. Он мог держаться на ногах. В руке, наверно, осколок гранаты, это не пуля. В ранах он понимал. Боль была страшная, но крови шло значительно меньше, чем при пулевых ранениях. Осколок вошел глубоко в мышцу, уперся в кость предплечья. Потихоньку он двигался к стене, шатаясь, чтобы потом вдоль нее добраться до зала.
«Тогда я услышал шаги».
Он услышал их снова и, ища спасения от жестокости памяти, еще глубже зарылся головой в подушку. Не помогло. За этот короткий отрезок времени он умирал вторично, как тогда, когда очнулся от теплого дыхания овчарки, привлеченной живым телом.
Кто-то шел с другой половины дома, со стороны хозяйственных построек. Он подумал, что все-таки прислали караул. И что из кухни он выйти уже не сможет, но все-таки спрятался. Лег за большой ящик с углем, ожидая обхода дома. Так должен был поступить каждый благоразумный часовой. Громко затрещало стекло под ногами человека, вошедшего в зал. По этому треску можно было судить, где он находится. Но его шаги сразу же стали тише, он стал выискивать свободные от осколков места.
Этот человек крался. Он не хотел, чтобы его услышали. У Франэка блеснула надежда, что это обыкновенный вор, гиена, появляющаяся всегда и всюду в час поражений. Он сжался еще сильнее, потому что если это вор, то для вора его жизнь значила бы не больше, чем для жандармов. Но воры ничего не ищут в кухне. И в этом случае раненый мог спастись. Человек направлялся в глубь дома, туда, где были жилые комнаты, некоторое время его не было слышно совсем, как вдруг грохот падающего стекла объяснил все – он бушует среди посуды и фарфора. Наверно, он забрался в буфет. Грохот перепугал и незнакомца. Они оба замерли затаив дыхание.
Потом незнакомец двинулся назад, в направлении выхода. Но шаги его были не такими легкими, а в зале он не мог миновать стекла, которое опять трещало слишком громко. Должно быть, он нес что-то тяжелое. Раненый чувствовал, что незнакомец умирает от страха. Сам он все еще сдерживал дыхание, хотя уже ничего не было слышно. Раненый был спасен. Он выкарабкался из-за своей баррикады, подполз к окну и осторожно высунул голову. По тропинке в сторону бараков шел человек, в руках он что-то нес, что, сразу разобрать было нельзя. Вглядевшись, он различил запрокинутую голову и безжизненно болтающиеся ноги. Человек нес ребенка. Обессилев, раненый упал, прижавшись лицом к половицам.
«Ребенок. Ведь там жил ребенок, – подумал мужчина, лежа на гостиничной кровати. – Девочка, найденная Часовщиком возле железнодорожного полотна. Ведь она же была, она куда-то спряталась во время боя. Я о ней и забыл. Когда ее нес тот человек, казалось, что она мертвая. Я был уверен, что гестапо убило и ребенка».
Опираясь здоровой рукой о стену, раненый вернулся в зал. Свечи догорали, вырванный гранатой пол, обломки мебели делали это помещение похожим на кратер потухшего вулкана. Он попробовал установить, каким образом избежал смерти. Приблизился к убитым. Оба были изрешечены осколками. Уже мертвые, они заслонили его.
Прошло не менее часа, пока раненый смог снять с себя партизанское обмундирование. В два раза больше времени ушло у него на то, чтобы снять с Ковалика его гражданскую одежду и надеть на него свою рубашку, задубевшие от крови бриджи и ватник. Это было бы невозможно, если бы труп остыл совсем. К трупам и смертям он привык, но Ковалик погиб только потому, что получил от него разрешение присоединиться к отряду.
«Для меня никакого значения не имело, что граната оторвала Ежи голову после смерти, – думал он. – Ежи был для меня еще живым, теплым, прежним. В моем представлении это было второе ранение. Я сам лежал между ними и был мертвым. До сих пор непонятно, как я вернулся на этот свет. А они остались там. Каждую минуту я был готов к тому, что снова буду мертвым. Как они».