— Рейнское, — сказал шеф и передал ее худому верзиле: — Ну-ка, Смулка.
Смулка открывал, а его коллега, светловолосый юноша в очках, подозрительно смотрел на бутылку.
— А если оно отравлено? — забеспокоился он.
— Не отравлено, — заверил уполномоченный.
— Вам так кажется, но немцы в самом деле могли оставить отравленные напитки.
— Вашу порцию выпью я, — предложил Хенрик.
— Надо бы дать попробовать какой-нибудь собаке. Во всяком случае, не пить залпом. Рудловский, — представился он. — Очень приятно познакомиться.
Нашлись две хрустальные рюмки, старинный кубок, крышка от солдатского котелка, стакан и керамическая вазочка. Уполномоченный произнес речь:
— Один за всех, все за одного. Желаю вам много брюк и материальных благ, конечно, в рамках разумного. Для меня какую-нибудь хорошую рубашку, размер воротничка тридцать семь. Самое главное — сохранить оставленное имущество. На станции ждут люди! И раненые, не забывайте о раненых. За ваши успехи, панове!
— За свободу, товарищ уполномоченный, — сказал Мелецкий. — За цветущее будущее нашей родины.
— А вы, пан Хенрик? — спросил уполномоченный.
— Я присоединяюсь.
На станции ждут люди. Девушка с улыбкой в глазах, упорхнувшая в глубь вагона. Он приложил крышку от котелка к губам и выпил вино залпом.
3
Лес пах гарью. Ни воронок, ни разбитой техники, никаких следов боев, автострада была гладкая и прямая. Какой-то отчаявшийся летчик вынужден был сбросить здесь несколько зажигательных бомб, кусты охватило пламя, зашипела живица, потом пошел дождь, и пожар затих. Остались черные пятна и терпкий запах.
Шеф сидел в кабине возле водителя, который вчера открывал бутылку. Водитель пел себе под нос религиозные песни, точно так же как бабы перед костелом. «Смулка, — вспомнил Хенрик. — Я пил с ним вчера на «ты». Збышек, Хенрик, дзынь. Сказал, что во всем этом есть промысел божий, великое испытание. Выжрал поллитра. Потом пел псалмы. Прилизанный затыкал себе уши. Прилизанный пахнет бриллиантином, его фамилия Вияс, он кажется совершенно примитивным. Все примитивные, тем лучше, я уже по горло сыт сложными натурами. Чесек прозрачен как стекло. Весь па поверхности. «Пойдем поищем себе ночлег», — сказал он вчера вечером. Привел меня в какой-то немецкий дом. Хозяин был похож на того самого немца, который продавал кофточку на рынке, опрятный старик; в передней висел новенький котелок. («Его сын бил меня в живот!») Я спросил, есть ли у него дети. Оказалось, что у него никогда не было сына, у него две дочки. «А где дочки?» — спросил Чесек. Они сидели, запертые в соседней комнате. «Открывай», — приказал Чесек по-польски, и немец понял. Мы вошли туда, девушки играли в шашки. «Я бы взял себе помоложе», — сказал Чесек. Ей было самое большее шестнадцать, розовые щеки, веснушчатый нос, похожа на Инку из студенческого спортивного союза. «А как же жена?» — спросил я. «Где имение, а где наводнение, — ответил он. — Жена — это жена, девка — это девка, но ты абсолютно прав, у нее совсем нет грудей; я предпочитаю женщин после сорока». «Слишком узка в бедрах», — пробормотал я, а он, не зная, что это цитата, возразил: «Нет, нет, в бедрах в самый раз».
Мы неторопливо беседовали с девушками, они приветливо улыбались, старшая спросила, есть ли у нас сигареты, сигареты были, старшая закурила, отец не курил, он слушал наш разговор, и у него прыгал кадык, не хотел бы я иметь дочерей в военное время; отец подал к столу ячменный кофе, блюдце на блюдце, на блюдце блюдце, и еще блюдце и подставка, а на ней — кружка горячего ячменного кофе. Чесек снял шапку, осмотрелся, он был смущен. «Рубать нечего», — сказал он наконец, потом пообещал девушкам по паре туфель, они были довольны, старшая вскочила и поцеловала его в щеку, отец ничего не сказал, его сын бил меня в живот, хотя у него и нет сына, но бил, бил, я упал возле печи, чувствовал во рту едкий смрад горелого мяса. Кто-то меня поднял. «Стой, — сказал, — все время стой». Я стоял, прикоснулся рукой к животу. «Не стони, — услышал я и получил по морде. — А теперь возьми вот это, падаль, и засунь в печь. Я послушно наклонился над мертвецом; у него были открытые глаза, может быть, это вообще был не мертвец, может быть, эти глаза еще видели, видели меня, как я наклонился над ним, наклонился и втащил его на тележку, труднее всего было с ногами, у него никак не сгибались колени. «Мне подарят туфли?» — спросила старшая. Я не ответил. Чесек сказал: «Натюрлих». Тогда она рассмеялась и сделалась очень красивой. «Спим?» — спросил я Чесека. «Возьми какую-нибудь, — уговаривал он. — Возьми, не отказывай себе, возьми старшую, я обещал ей туфли». Старик слушал наш разговор, семеня по комнате, — не хотел бы я иметь дочку, — он смотрел на двух мерзавцев, которые решали: пойдут ли девушки на шашлык? «У меня дела на станции», — сказал я. «Баба?» — спросил Чесек. «Да», — подтвердил я. Мы пошли вместе. Вокруг мерцали десятки красных костров, дым ел глаза, покачивал красные стены вагонов. «Какая ночь», — сказал Чесек. «Ты о чем?» — удивился я. «Луна». Да, было полнолуние, крыши вагонов отливали серебром, я и не предполагал, что Чесек это видит. «Любишь, когда светит луна?» — спросил он. «Все равно», — ответил я. «Где твоя девушка?» — «Не знаю». — «Ты с ней разве не договорился?» — «Мы незнакомы». Я смотрел на костры, они трепетали в темноте и были похожи на венки в ночь на святого Яна, они неслись во мрак вместе с утлой скорлупкой, на которой живем мы, дураки несчастные, убивая и топча друг друга. Когда я и Чесек вернулись назад, нам открыл старик в шлафроке. «Девушки спят, — сказал немец. — Они думали, что вы уже не придете». Я приложил палец к губам: «Пст, герр Фукс, вы разбудите дочек». И мы поднялись в комнату наверх. «Ну ты и фраер», — сказал Чесек. «Я знаю, что делаю», — ответил я.