Прошла минута, другая, а он все так же стремительно и ровно ходил по кругу. Маша выдохлась, сошла. Уже и сменившая ее грузная тетка плясала не столько ногами, сколько лихими вскриками, отчаянными взмахами кистей.
А этому было хоть бы что.
Женька взобрался на пень позади меня. Я сказал ему:
— Дает дрозда лучший отдыхающий!
Он как–то странно ответил:
— Ты что, не видишь?
Он таращил глаза сквозь очки и тянул вперед короткую толстую шею. Я вспрыгнул на соседний пень — и, как и Женька, весь подался вперед, тараща немигающие глаза.
Плясал безногий. Тележка на четырех подшипниках проворно бегала по кругу, а он, в такт развеселой «барыне», отталкивался от пола ловко выструганными держаками. Иногда, подначиваемый хлопками зрителей и стонущими взвизгами медлительной партнерши, он вдруг закручивал тележку на месте, а сам, вскинув руки над головой, лихо ударял деревяшкой о деревяшку…
Баянист клонил ухо к мехам, губы его вытягивались в поцелуй, глаза смотрели сосредоточенно и. неподвижно. Толстая тетка вконец умаялась, опустила руки и только слабо притоптывала на месте. Тогда и Мухортов остановился, в последний раз ударил держаком о держак и уже буднично, устало покатил к своему месту, рядом со стулом баяниста.
Ему захлопали. Он улыбнулся и, не выпуская деревяшки, помахал зрителям правой рукой.
— Поприветствуем товарища Мухортова, — крикнула Маша, вводя аплодисменты в организованное русло, — всех переплясал!
Она громко захлопала вместе с остальными, а потом; объявила дамский вальс и сама с дурашливой важностью поплыла к седому высокому железнодорожнику: хлеб у Маши был нелегкий, но свое увеселительное дело; она знала туго…
Мы с Женькой слезли со своих пней, сели на скамейку. Подошли два старичка с шашечной доской и вежливо попросили подвинуться.
Мы вышли на улицу. У меня перед глазами все еще стояло потное, напряженное лицо безногого, деревяшки, лихо вскинутые над головой. Сколько ему было в войну? Лет двадцать, наверное…
Я сказал Женьке:
— Помнишь тот мой разговор с Федотычем?
Он посмотрел на меня:
— Помню. А что?
Наверное, он что–то почувствовал в моем голосе.
Я тоже посмотрел на него:
— Да нет, ничего особенного. Как бы это сказать тебе поделикатней… Старик, написал бы про меня ты тот самый фельетон, а?
Еще не кончив фразу, я понял, что просить об этом Женьку нелепо, и не огорчился, когда он мрачно отмахнулся:
— Ты что, с ума сошел?
Я не стал настаивать и сразу перевел разговор на другое, потому что в этом деле помочь мне Женька не мог — мы были из одной редакции. Советоваться с ним я тоже не стал, потому что незачем было взваливать на него ответственность за то, что должен был решить я один.
На Арбатской мы попрощались. Я пришел домой, вытащил все свои записные книжки и для очистки совести перелистал одну за другой. Но книжки мне ничем не помогли.
Утром в редакции я перелистал еще одну телефонную книжку — длинную и узкую, лежавшую у меня на столе. Впрочем, сюда можно было и не заглядывать: все, что берегла она, держал наготове самый верхний слой памяти…
К счастью, у меня оставалась еще Танька Мухина.
Я позвонил ей, но телефон не отвечал.
Чтобы не терять времени, я отнес подшивку в машбюро и попросил Анну Аркадьевну снять копию с моего фельетона. Она поправила очки, проглядела заглавие, две–три верхние строчки и сказала:
— Ну как же, помню. Прекрасный фельетон. Мои соседи читали его вслух.
Я сказал:
— Ошиблись ваши соседи, Анна Аркадьевна.
Она удивленно возразила:
— Ну что вы, Гоша… Такие интеллигентные люди — она врач, а он кандидат наук…
Она сразу же начала печатать, а я пока вышел в холл, где Д. Петров без особого успеха рассказывал новые импортные анекдоты, слишком тонкие для нашего грубого коллектива.
Потом я снова позвонил Таньке Мухиной.
Я сразу же узнал ее голос, собственно, даже не голос, а смех, ворвавшийся в трубку еще до того, как сказала свое звонкое нахальное «алло». Это был посторонний смех, я не знал, к чему он относится. Но Танькино настроение меня устраивало: веселому человеку и работается веселей.
— Танька? — сказал я. — Это Неспанов. Ты мне нужна.
Она удивилась:
— Ну и ну! Король соизволил.
— Ты можешь зайти ко мне сразу после работы?
— Рада слышать, что нетерпение так велико.
Это был не ответ, и я переспросил:
— Значит, зайдешь?
Она ответила с ехидным торжеством:
— Боюсь, что сегодня не смогу. Я влюбилась, и, кажется, довольно серьезно. Ты опоздал на каких–нибудь две недели.