Выбрать главу

А комната что — комната отличная. Я люблю ее и люблю духов, которыми она населена. Кто здесь только не жил во время моих командировок! И каждый, уходя, оставался хоть в какой–нибудь мелочи.

Здесь жил две недели Лешка Сомов, великолепный парень и плохой художник; уходя, он забыл палитру, и ним до сих пор висит в углу на гвозде.

Осенью жила Леночка, медсестра из Салехарда, аккуратная домовитая девочка; вернувшись с Камчатки, я застал вымытые окна и букет мохнатых белых цветов — они месяц стояли, не опадая.

Квартировал тут и Володя Кубарев, писал вот на этом подоконнике коротенький рассказ, простую житейскую историю, от которой я вот уже третий месяц не могу отвязаться — бормочется, как детская считалка… Oт будущего классика осталось два экспоната: листок черновика, где одно определение зачеркнуто восемнадцать раз, и на стене, на выцветших, чуть ли не довоенных обоях, карандашный список долгов…

От Таньки Мухиной здесь не останется ничего.

— Ты от руки пишешь или на машинке? — спросила она.

— Как когда.

— А я не могу на машинке. Такое ощущение, будто кто–то стоит за спиной и читает каждую строчку…

Я пожал плечами… От руки, на машинке… Как–нибудь в другой раз продолжим этот профессиональный разговор.

Я ел быстро, как всегда, даже быстрей, чем всегда, — хотелось, чтобы она скорей ушла. А она, наоборот, медлила, разливая кофе, медленно сыпала сахар в чашки. Она придвинула мне самый большой и красивый бутерброд с килькой и вообще смотрела на меня почти по–человечески.

И опять мне стало жалко ее. В конце концов, что я о ней знаю?

Вот сидит боком у моего стола, с детской жадностью грызет черствый хлеб с кильками, заботливо подливает мне кофе. Такая, как есть, не лучше и не хуже, и черт ее знает, почему она стала такой. Относиться к ней объективно — это–то я могу?

Ладно, попробую объективно…

Мы поели и долго смотрели друг на друга. Морда у нее снова стала продувной. Она спросила:

— Ну, и что?

Я сказал:

— Слушай, что ты за человек?

— Простой советский человек.

— Ну, и чего ты хочешь?

— Серьезно?

— Конечно, — ответил я, и она сразу стала спокойной и серьезной.

— Хочу быть настоящим журналистом.

— Что значит «настоящим»?

Она чуть усмехнулась:

— Для начала таким, как ты. Или как Вадим Сергеев.

Вадим Сергеев был своеобразный парень — лихое и на редкость беспринципное перо.

— А чем тебе нравится Сергеев?

— Здорово пишет.

— Ясно, — кивнул я. — А жениха своего ты любишь?

— Хороший парень, — сказала она довольно безразлично.

Я снова кивнул — другого ответа я, пожалуй, и не ожидал.

— Ну, и когда вы поженитесь?

— Наверное, осенью. А может, зимой. Зимой ему квартиру дадут.

Я, немного помолчав, спросил:

— А какое место во всей этой конструкции должен был занять я?

— Гошка, ты дурак, — сказала она и на секунду прижалась щекой к моей руке, лежавшей на столе. — Неужели ты ничего не понимаешь? Я же могу влюбиться в тебя, как дура.

«Могу»… Хорошо сказано и, главное, вовремя…

— А раньше ты кого–нибудь любила?

— По–настоящему — нет.

— Изучала жизнь?

— Ага, — ответила она, нагнувшись, чтобы поправить туфельку.

Мы вместе вышли на улицу. На автобусной остановке она спросила:

— У тебя есть пятачок?

Я дал ей пятак и еще горсть мелочи, которую она спрятала про запас в сумочку. С сумочкой она обращалась не слишком сноровисто — закрывая, прижимала к животу.

Потом она сказала:

— Когда теперь увидимся?

— Как прилечу из Кирбита — в редакции.

— А не в редакции?

— Никогда, — ответил я спокойно, будто речь шла о пятачке на автобус.

Она, как ни в чем не бывало, спросила:

— А очерк тебе можно будет показать?

— Конечно.

Подошел автобус. Она вдруг сказала:

— Хочешь, я никуда не поеду?

Я покачал головой:

— Нет. Не хочу.

Она улыбнулась, забралась в автобус и помахала лапой со ступеньки.

Я тоже махнул ей вслед. Мне было жалко, что так получилось. Но я знал, что теперь уже ничего не поправишь, что бы ни случилось и какой бы она ни стала. Уметь прощать — великое качество, но у меня его нет. Нет и никогда не было. Злопамятность — может, самая тяжелая черта характера и уж наверняка самая бесполезная. Но я тащу ее на себе, как когда–то божьи странники таскали по Руси тяжелые и бесполезные вериги. Говорят, характер можно изменить. Я пробовал…

Автобус укатил, подошли и отчалили еще два или три. Очередь на остановке не сокращалась и не удлинялись, менялись только лица, но я на них почти не смотрел.