Везде в Варзуге - ив чисто подметенных проулках, и в ровном порядке старых домов, и в тщательно выполотых, обихоженных полях, и в том, как отстояли варзужане, не дали снести главную гордость села, вековечный памятник мастерства и высокого вкуса их предков - церковь Успения,- чувствовал я привычку к основательности, к упорному труду, потому что именно труд был неизменной основой здешней жизни. Труд на полях, в лесу, на покосе, летом - в море, зимой - на торосах... И хотя временами он оказывался тяжек и неподъемен, хотя часто - слишком часто! - видели они, что не получают за него ничего, что их обсчитывают и обделяют,- жизнь свою они не мыслили без труда. И, может, поэтому так переживали, что молодежь, оторванная от дома, учившаяся в интернате, равнодушно, а то и с презрением относится к тому, чем наполнена их жизнь.
Люди эти любили свою землю, свое море; любили за красоту и неподатливость человеку, у которого в этом вечном преодолении природы и самого себя вырабатывался такой же упорный, такой же крепкий и основательный характер, заставляющий делать на совесть все, за что бы человек ни взялся...
И, вспоминая о Варзуге здесь, в Пялице, я подумал, что такие древние центры Севера, каким было это старинное красивое село, по сравнению с другими селами - с той же Пялицей, Кузрекой, Порьей Губой - с течением времени обрели особый "запас прочности", помогающий им сопротивляться процессам, которые подтачивают и уничтожают Берег, хотя на всем его пространстве проявляются они в общем-то одинаково.
5.
Утром, когда я еще только умывался, появился Тарабарин. Несмотря на ранний час, вид у него был уже достаточно оживленный.
- Ну как, отдохнули? - приветствует он меня.- Давайте завтракайте и собирайтесь - пришли с Бабьего, скоро назад...
- Ты не торопись-ко, ешь получше, холодно на море-то,- останавливает меня Алла Ефимовна.- Все равно раньше обеда никуда не поедут, а то и позже: вишь, погода какая? Да и прилив сейчас идет. Покуда полная вода не встанет и обратно не тронется - никуда не поедут. На восток с отливом идти надо, встречь его только бензин жечь... Да они сейчас еще набрались, отсыпаться будут. Всю ночь шли, как их еще хватило-то!
Действительно, спешить не пришлось. День был серый, туманный, с мелким дождиком, временами покрывающим непросыхающие лужи мелкой рябью. По сведениям, которые изредка приносили младшие сыновья Тетериных, приехавшие сначала пили чай, а потом повалились спать у Петра Самохвалова, помощника Тарабарина - высокого, стройного моториста с отчаянными, немного фатоватыми глазами рубахи-парня. Потом, ближе к полудню, проснувшись, они отправились в магазин, после чего опять пили чай...
В предчувствии долгого, а главное - холодного пути я тоже успел подремать, пообедать у Тетериных, соскучиться в ожидании, когда уже за полдень прибежал сын Самохвалова и сказал, чтобы я шел к рыбопункту.
На причале было пусто. В карбасе стояли ящик водки, два мешка с мукой, мешок с солью. На мешках, закутавшись в тулуп, сидел мальчишка лет двенадцати, тоскливо поглядывая из-под приспущенного очелья ушанки на пустой берег.
Я поинтересовался, где же остальные? - Не знаю,- еле слышно ответил тот.- В деревне...
Подошел Тарабарин, удивился, что никого нет, и тоже ушел. Я остался сидеть на причале. Прячась за пустыми бочками от пронизывающего ветра с моря, разглядываю теперь уже вроде бы до мелочей знакомый пейзаж - залив, пороги, красно-зеленые скалы, серую свинцовую воду,- временами ругая себя за то, что потащился на север, не дождавшись лета.
Проходит еще с полчаса, и над обрывом показывается процессия. Впереди, чуть покачиваясь, идет невысокий коренастый парень лет двадцати трех - двадцати пяти, с широкими скулами, острым носом и подбородком, хитрыми, чуть раскосыми карими глазами. В руке он нес рюкзак, в котором побрякивали бутылки. Подойдя, представляется: "Володька". Это и есть младший брат председателя, о котором говорил Коля Тетерин.
Следом, поддерживаемый с одной стороны Тарабариным, а с другой Петром Самохваловым, спустился пожилой мужчина в новом черном полушубке и такой же черной шапке-ушанке, надвинутой несколько набекрень. Лицо его, загорелое и изрезанное морщинами, непроницаемо спокойно, а припухшие веки, прикрывавшие черные с лиловым, как у оленей, отливом глаза, выдающие саамское происхождение, делают его похожим на изваяние из старой красноватой бронзы.
Он молча проходит мимо меня, с трудом залезает в карбас и начинает пробираться через мешки на корму.
- Может, все-таки не поедешь, Иван Андреевич? - спрашивает его Самохвалов с заботливым беспокойством.- Отоспишься, а завтра с утра... Володька мне подмигивает: - Согрелся наш Иван Андреич... Иван Андреевич все так же молча добирается до кормы, усаживается там, на секунду открывает глаза и, когда Самохвалов повторяет вопрос, разражается длинной речью, постепенно распаляясь, так что в конце из неясного сначала бормотания выделяется:
- ...Ты, Петя, не бойся, ничего... С Иваном Андреичем ничего не будет, верно я говорю, Володька? За Ивана Андреича не бойся! Придем в аккурат на Бабий... А ты кто такой? - вдруг совершенно трезво спрашивает он меня, широко открыв при этом глаза, видя, что я тоже сажусь в карбас.- У тебя права есть к нам ехать? Я тебя с собой не возьму, если у тебя прав нет!
- Вот чумовой! - искренне восхищается Тарабарин и подталкивает меня.- Садитесь в карбас, проспится он, едрит его в корень! - А кто он такой?
- Я ж говорю - чумовой... Телышев Иван Андреич, в Сосновке "красным чумом" заведует... Это вроде нашего клуба или "красного уголка" по-саамски. Выпил малость... Они всю ночь с Бабьего шли, да еще против течения, вот и устал немного.
- Нет, а ты кто? - продолжает приставать ко мне "чумовой".- Вот я - лопарь, Володька - он коми, ижемец. Сейчас сядем и уедем. А ты кто такой? Я тебя не видел вчера...
- Не видел, так еще увидишь... Садись, Иван Андреич! - Володька сильно толкает приподнявшегося было Телышева, и тот покорно падает на кормовую банку, привалившись к румпелю.- Ты, может, спать ляжешь, а я поведу?
- Ложись спать, Володька, ложись, все в аккурате будет! - снова покорно забормотал Телышев.- Ну и ты садись, коли залез,- милостиво разрешил он мне.- Разберемся с тобой на месте...
- Петя,- обращается Тарабарин к Самохвалову.- Ты мотор вынеси. Мы их за корги выведем, а то уже отлив пошел, как бы на камни не сели. Слышь, Иван Андреич? Сейчас мы перед вами пойдем, держи точно следом!
- А не опасно с таким выезжать? - спрашиваю я Тарабарина, потому что вид пьяного саама на руле в этот промозглый день вызывает у меня кое-какие опасения.
Тот рассмеялся.
- Ничего, все в порядке будет! На море свежий воздух промоет, едрит его в корень! Не беспокойтесь...
Если утром иногда нет-нет да ощущалось где-то близко солнце, теперь все окончательно засерело. С моря неслись клочья холодного тумана, заставляя кутаться в плащ и натягивать на себя все, что только было под рукой.
Пока Телышев неуклюже возился на корме с мотором, Володя Канев бросил на дно карбаса овчинный тулуп, подсунул под него хлорвиниловую пленку так, чтобы сверху она образовала подобие пузыря, и стал устраиваться ко сну, предварительно освободив место и мне. Мальчишка, который ожидал их, прикорнул на мешках, накрывшись с головой брезентом. Как выяснилось, Володе он приходился племянником - сын его брата Павла, тоже пастуха.
Всего их четыре брата Каневых. Старший, Георгий Андреевич, последние семь лет работает председателем колхоза, так что "новость" его заступления на эту должность была весьма запоздавшей. Павел - пастух, как и Владимир; четвертый брат, Петр, следовавший за Георгием по старшинству и бывший до него председателем колхоза в Сосновке, теперь перебрался в Крас-нощелье, в центр Саамского района. Все они потомственные пастухи, воспитанные отцом, знаменитым Андреем Каневым, знают оленя и тундру лучше, чем кто-либо другой в этих местах, и с конца прошлого века, когда их семья перебралась с Печоры на Кольский полуостров, являют собой своеобразное ядро оленеводства в Сосновке - сначала оленеводства частного, а потом - колхозного.