- Видишь ты, на Севере, что ни говори, работа с холодом связана, с сыростью, в лесу, в тундре, на воде,- мягко подтверждает правоту Логинова Котлов.- На юге, скажем, колхозники до восьмидесяти, до девяноста лет живут, а здесь мы недолговечны: шестьдесят-шестьдесят пять лет и - фьюить! Солнце-то один месяц в году видишь!
Это редкий экземпляр до семидесяти доживет!- подхватывает Федор Осипович - После войны сколько мужиков ни пришло, а до пятидесяти все перемерли, никто до пенсии не дожил... Вот рыбозавод, там, может, и хуже -по командировкам гоняют, с сыростью связано, с холодом - на льду да в леднике, так-то прекрасно!. А они заинтересованы: у них и зарплата высокая, и климатические, и коэффициент есть, пенсия не в пример лучше, каждый год отпуска - Да и до пятидесяти пяти работать мужикам, не до шестидесяти Вот бы у нас гослов сделали -совсем по-другому бы все стало!
- Как же! И преимущества все, и снастью обеспечат... Опять же плавсредства государственные, специалисты обслуживают, ремонтируют, каждому спец одежда, снабжение специальное…
В словах Котлова прозвучала застарелая и, надо сказать, имеющая основания зависть колхозных рыбаков к работникам государственной рыбной промышленности: работа одна и та же, но там все права и преимущества, а здесь - ничего, кроме вечного чувства собственной неполноценности,..,
- Дели в колхозе нет,- помолчав, сказал Устинов.- Строили в этом году орудия лова, ну, невода, там, стенки, крылья... Надо было семнадцать единиц, а хватило дели только на девять. И сейчас в Мурманске на собрании уполномоченных говорили, что нет семужной дели...
Так и сказали? - забеспокоился Логинов - Плохо совсем.
Так и сказали. Председатель звонил, обещал, что искать будет. А где? Даже в "Мурмансельди" нет. "Всходам коммунизма" сороковка нужна, у них семга меньше, в реке ловят, так и сороковки не найти. Нет, тут выход один: ликвидировать колхозы на берегу, государственное предприятие сделать, чтобы рыбак себя человеком тоже мог почувствовать! Тогда и народ из села не поедет, и добычи будет больше, и развернуться можно, заинтересованность в работе появится...
- Кто ж сам отсюда уйдет? Нужда гонит Сердце болит, а гонит.
- Я слышал, Оленицу и Кашкаранцы в гослов передали,- заметил Устинов.
- А что у них там осталось? Никого нет, спохватились!
- И у нас спохватятся, когда уже никого не будет, тоже гослов сделают!
- Да, ничего от Терского берега не остается,- протянул Логинов.- А сколько народа-то раньше было, господи, мать честная! Помнишь, Василь Диомидович, когда колхозы-то организовывали? И народ-то какой крепкий был. А сейчас хорошо до пенсии дотянет - и нет его... Поди, мы с тобой самые старые в Чапоме стали?
- Пустеет, пустеет Берег,- соглашается Котлов.- Одна только Умба растет, все к себе тянет...
- Ну, я пойду,- поднялся Володя Устинов.- Ждут там. Вы уж как-нибудь без меня...
8.
Из Чапомы я ушел на третий день, уже в десятом часу летней ночи. Тарабарину позвонить постеснялся, а просить Устинова или больного Логинова подбросить до Истопки - язык не повернулся. Внуки Федора Осиповича перевезли меня на дощанике за реку, к фактории. Отсюда до черно-белой башни Никодимского маяка, поднимавшейся километрах в десяти от села, просматривалось все лукоморье.
Отлив уже начался. Откатываясь, волны обнажали твердую полосу сбитого песка.
Ни день, ни ночь. Наступало свойственное только Северу то сумеречное состояние природы, когда трудно определять расстояния и каждый куст, каждый камень, столб, стоящий на берегу, казалось, излучают слабый мерцающий собственный свет.
Безлюдный берег с обветшавшими, завалившимися тоневыми избами, с кустами ивы и можжевельника, с бормочущим морем за эти дни стал знаком и привычен.
По дюнам, указывая далеко вперед направление тропы, бежит вереница столбов, неся провода с голосами людей. Свежие, заготовленные связистами столбы лежат вдоль тропинки. Из-под ног, отчаянно кудахтая, взлетают пестрые куропатки. На тропу из кустов вышел пышный желтый лис, еще не успевший сбросить зимнюю шубу, постоял, пристально посмотрел на меня, понюхал воздух и, убедившись, что я безоружен, не спеша двинулся вверх по склону, в тундру.
И наконец, я знал, что впереди, за Никодимским маяком, как раз на полпути между Чапомой и Пялицей, когда захочется присесть и перевести дыхание, стоит еще живая тоня - Истопка.
И сердце кольнула мысль: ведь Берег никогда не был пустым!
От села до села - двадцать, сорок, пятьдесят километров, но между ними дозором всегда стояли тоневые избы. Пусть никто в них не жил. Все равно в каждой избе лежали заготовленные дрова, береста, спички, чай, сахар, соль, немного крупы, мука, обязательно стояла кадушка с той самой соленой рыбой, которую теперь не имеют права держать у себя рыбаки. Придут охотники. Льды выбросят промышленников. Это может случиться с каждым - с тобой, твоим отцом, сыном, братом, свойственником, просто с человеком. И Берег всегда готов был прийти на помощь людям: через километр, через два, не реже.
И зная это, человек находил силы, чтобы выжить.
Этот полуночный, мерцающий призрачным светом Берег был Берегом Жизни. За девять последних веков таким его сделали люди. Не потому ли так горько было для них теперь с ним расставаться?
Мне вспомнился рассказ, услышанный в Сосновке. Произошло это недавно, глубокой осенью, когда волна у берега крошит припай, на тундре белеет первый снежок и шторма гуляют по простору Студеного моря. Одним из таких штормов возле берега разбило самоходную баржу с солдатами. Случилось это, если не ошибаюсь, между Бабьей рекой и Пулоньгой, именно возле берега, потому что все двадцать восемь человек, находившиеся на борту, смогли выбраться на сушу. Они погибли не в море, а на берегу, от холода и голода, потому что на всем протяжении своего пути, сколько мог пройти и проползти каждый, они не нашли ни одного пристанища, в котором могли бы отогреться и передохнуть...
Берег Жизни оказался для них берегом Смерти. А еще недавно на том пути, на который у них хватило сил, стояли семь тоневых изб, готовых принять, обогреть, поддержать человека...
Я шагаю по убитому водой и ветром песку, прислушиваюсь к шипению отбегающих волн, к посвисту ветра в проводах и пытаюсь собрать воедино свои впечатления, отложившиеся не только в памяти, но и где-то в глубине подсознания,- собрать, чтобы постараться представить себе возможное решение проблем, которые я увидел за эти дни.
Странная складывается картина! Казалось бы, все здесь есть: неослабная тяга человека к труду, желание выполнить его как можно лучше, на совесть, не спустя рукава. И результат труда оказывается высок, все равно, в чем бы он ни выражался - в высоких ли надоях, отмечаемых грамотами, премиями и медалями, в столь же высоких для этих широт урожаях, в уловах, в том неуклонном снижении себестоимости пойманной рыбы, которой здесь добивались с уже списанными сетями, с половинным количеством рабочей силы... Во всем, что я видел, был слаженный, дружный, а главное - осознанный труд, ощущение своей словно бы обязанности перед страной, которая со страниц газет, в передачах Всесоюзного радио призывала поморов на этот труд и результатов которого от них ждала.
Больше того, во всем, что здесь делали, о чем бы ни говорили, даже сетуя на недостатки, чувствовалась неистребимая любовь к своей земле, к делу, неколебимое чувство коллектива, которым так отличался всегда северный русский человек, упорно, столетие за столетием обживавший, осваивавший этот суровый край.
Каждый и все вместе, они старались делать свое дело как лучше. Но в этом совместном делании, в той форме коллективного труда, которая была проверена веками, пошла, зазмеилась сначала одна, потом другая трещина, и оказалось, что все эти титанические - без преувеличения - усилия все чаще приводят к холостому ходу огромного общественного механизма. Началось все не изнутри, как то бывает обычно, а снаружи, когда, не разобравшись, что причина, а что следствие, совершенно сторонние, лишь поставленные фортуной в начальники люди попытались в приказном порядке вмешаться в тот слаженный механизм здешней жизни, какой она еще была три-четыре десятка лет назад.