- А что с Егоровым?
- Дак что тебе сказать, всяко бывало, сам знаешь! Дело теперь прошлое, бог с ним. Только вот кажется мне, что мешал я там кому-то в РКС очень сильно. А кому, как не Егорову? Когда следователь на меня писать стал, я его спрашиваю: неужели вышестоящие организации допустят, чтобы меня судили? А он и говорит: они-то и хотят тебя судить, мешаешь ты им! А кто - не сказал. Вот я и подумал, что тут с базой связано. Мы с Воробьевым отказывались акты подписывать, не принимали гостиницу, уж очень там много недоделок было. Я подпишу, а потом колхозу все доделывать? А им сдать надо. Приезжают и прямо с ножом к горлу: давай подписывай! Вот и сняли. До пенсии два года оставалось, сам знаешь. Теперь вышел на нее, да все как-то не верится, что такое со мной случиться могло. Так-то вот!
- Ну а писать ты пробовал о пересмотре?
- А что писать? Да и не привык я жалиться. Проживу! Никогда никому не кланялся и теперь не буду. Колхоз, вишь, написал бумагу, да что-то ответа нет... Пустое это все! Как говорят, плетью обуха не перешибешь. Давай-ко чай пей лучше. Оно, конечно, вода не чапомская, не из самовара, но тоже пить можно...
Мы сидим с Петровичем долго, не спеша обсуждаем колхозные дела, пытаемся угадать, какая судьба уготована Чапоме на ближайшие годы. Стрелков с неодобрением относится к тому, что дали только один корабль: надо два-три, не меньше, а пока этот лучше бы отдать в аренду, чтобы не знать забот и получать чистый доход от океанского лова. Неожиданно он возвращается к нашим беседам пятилетней давности об оленеводстве. Оказывается, после моего отъезда он побывал на курсах повышения квалификации в Калининграде и там сделал нечто вроде "дипломной работы" - содержание оленей по финскому способу в загороде. Ничего нового тут нет, еще деды огораживали целый район, чтобы олень далеко не уходил. В своих странствиях по востоку Терского берега я встречал остатки этих изгородей, сделанных из еловых и березовых хлыстов. Стрелков считает, что это куда эффективнее, чем круглосуточное дежурство. Оленям спокойнее, сами ходят, искать их не сложно, затраты невелики, а доход большой. Это не то, что чаваньгский вариант с завезенными откуда-то оленями и пастухами! Да и молодежь, по его словам, готова взяться за оленей, возродить традицию... На мелиорацию земель и на создание искусственных пастбищ теперь, когда межхозяйственная кооперация оказывается под вопросом и развитие животноводства на Терском берегу опять повисает в воздухе, Стрелков смотрит уже более скептически, чем раньше. А вот взять под колхозный контроль реки и обработку семги - безусловно давно пора сделать. Да разве Каргин оторвет от гослова такой лакомый кус? Хороший он мужик, только не пойдет на такое...
Я засиживаюсь за разговорами до темноты, потом Петрович провожает меня до остановки автобуса, но оба мы, словно по молчаливому уговору, обстоятельств его дела больше не касаемся. Вспоминать ему больно, и чувствуется, что ни в какую возможность справедливости он уже не верит. А я не хочу его напрасно обнадеживать, потому что сам не знаю, что из всего этого получится...
Итоги я пытаюсь подвести в Москве. Снова "гоняю" записи, сделанные на диктофоне, вслушиваюсь в знакомые голоса - то высокие, то низкие, спокойные и взволнованные, и то, что накапливалось на душе и памяти пластами за две прошедших недели, начинает понемногу как бы кристаллизоваться, поворачиваясь то одной, то другой гранью.
Сейчас, когда почти все концы сведены воедино, мне как-то даже непонятно, для чего я затеял такое расследование? Для того чтобы убедиться в чудовищном произволе, которым все это было вызвано? Потому что теперь, ознакомившись с соответствующими статьями Уголовного кодекса РСФСР, на которые ссылаются приговоры, я вижу, что они не соответствуют содеянному каждым из обвиняемых. Или, как выражаются юристы, в действиях подследственных не оказывается "состава преступления". Самое большое, чем можно квалифицировать их действия, выражается понятием "административный проступок", за который они могли понести определенное наказание в административном порядке, что, кстати сказать, и было сделано в отношении Подскочего. Я уже говорил, что их вина сравнима с виной пешехода, перешедшего улицу в неположенном месте или на красный свет. Это является нарушением, за которым следует предупреждение, штраф, но никоим образом не расследование, а тем более - повальные обыски, аресты и предание суду.
Суд не имел права принимать эти дела к рассмотрению.
Но здесь, как я уже сказал, в действие вступал другой механизм - механизм сокрытия правонарушений следственных органов, которые "лепили липу", создавая групповое дело Гитермана. Туман рассеялся, все стало ясным на этой плоскости среза событий, можно и нужно было писать статью, требующую оправдания невинных и наказания виновных, хотя я чувствовал необходимость встречи с Подскочим. В нем самом я нисколько не сомневался. Но рядом с ним продолжала жить какая-то загадка, не позволявшая, с одной стороны, до конца понять действия бывшего председателя "Северной звезды", а с другой - перекинуть мостик от этого дела к другому, которое стало для меня постепенно выступать из окружающей темноты. Но как раз Подскочий и не откликался. Я послал ему письмо с рядом вопросов, без особой уверенности, что он захочет на них ответить. Всем случившимся он был унижен так же, как Гитерман. Смирился ли он с происшедшим? Этого я не знал.
Статья о произволе мурманского правосудия была написана и ушла в газету. Оттуда - в Прокуратуру СССР. Через месяц в редакцию пришел ответ, что доводы автора представляются заслуживающими внимания и статья передается для проверки этих дел в Прокуратуру РСФСР. Теперь оставалось набраться терпения и ждать. Хотя сам я впервые занялся уголовными делами, мне было известно, как загружены работники Прокуратуры. Со всех концов страны приходят жалобы и просьбы, а количество крупных дел, требующих расследования и разоблачения преступников на самых высоких ступенях общественной лестницы, все растет и растет.
В этот момент и объявился Подскочий.
Сначала пришла телеграмма, что письмо мое он получил. Затем вторая - что едет в Москву. И вот, наконец, он сидит передо мной, и я рассматриваю человека, чей облик, ускользнувший из памяти, преследовал меня своей неопределенностью.
Он начинает говорить, и я вижу, что ошибся. Он не слабый и не безвольный. Среднего роста, худощавый, он мог сойти за легкоатлета в хорошей спортивной форме, если бы не пустой правый рукав, все так же засунутый в карман пиджака. У Подскочего красивое волевое лицо, но "волевитость" не грубая, а по-женски нежная, смягченная тем, что называют внутренним светом. Его глаза смотрят прямо, спокойно и с достоинством. Он не просит помощи, не ищет поддержки, не оправдывается, хотя говорить о том, что он пережил, ему, безусловно, трудно. На мой вопрос, почему он не стал требовать пересмотра, не стал жаловаться, он спокойно отвечает, что это было бесполезно, а унижаться он не привык. Он и сейчас не слишком верит, что можно что-либо сделать, так это все было от начала до конца подстроено, он приехал затем, чтобы рассказать все, что знает. О том, чего стоит ему это спокойствие, я догадываюсь по дрожанию руки, когда он достает носовой платок, и вспоминаю, что Маркина, заметив эту дрожь у Подскочего утром, решила, что он... пьет по ночам!
Первый вопрос, который я ему задаю:
- Геннадий Киприанович, почему вы не отдавали деньги в кассу колхоза, а складывали в сейф?
Не задумавшись ни на минуту, он отвечает:
- Когда заполняется приходный ордер, надо указывать, от кого деньги поступили. Действительных лиц я не мог назвать, это грозило им большими неприятностями. А подставных - не хотел. Не мог заставить себя с такой просьбой к людям обратиться...