— Она говорит, ну а что же было в июле?
Двадцать второе, да, помню.
— Скажи ей, сегодня ночью я пробился к этому дню, я…
— Пробился?
— Да, можно сказать. Я должен так сказать. Между мной и этим днем оказались непролазные заросли. Но эта дата следовала сразу же за двадцатым, и потому я все точно вспомнил. Точно и вперемешку.
— Так что — точно или вперемешку?
— Точно и вперемешку — такое вполне возможно. Меня занимало многое одновременно, события были самые разные, но для меня все они были одинаково важными. Я был в Марне, где же мне еще быть, и кругом все только и говорили что о покушении, а я только удивился, как это офицеры такое могли сделать. Я не знал ни одного офицера. Однако, посидев кое с какими в камере, я еще больше удивляюсь.
— Она говорит, ты был рад, что они совершили покушение на фюрера, был ли ты рад?
— Нет, я только удивился… но она же сказала не на «фюрера», она сказала на Гитлера.
— Благодарю, известно, как прекрасно вы владеете польским, господин Марек… или надо сказать, господин Мирон?
— По мне, хоть Марек, хоть Мирон, по мне, хоть Мордехай. Нет, пожалуй, не стоит. Надо же — Мордехай.
— Ты, видно, спятил… Она говорит, чтоб мы спорили, когда останемся одни. Ты огорчился?
— Огорчился? Что с бомбой не вышло?
— Нет, огорчился, что такое задумали против него, против Гитлера.
— Удивился я только, только удивился. Надо сказать, что мой дядя, тот говорил иной раз — их бы всех к чертям подорвать — ну, так ведь то мой дядя.
— Она говорит, ты разве не был в гитлерюгенде?
— Был, но как-то давно все засохло. Я просто перестал ходить туда. Поначалу я еще сомневался, но дядя сказал: ты, верно, боишься, что тебя тогда в солдаты не возьмут?
— А ты боялся стать солдатом?
— Мне это было малосимпатично.
Я не понял, что их в моем заявлении так насторожило, но Бася, и Хеня, и Геня минуту-другую обсуждали его. Сначала они смеялись, но потом панна Геня по какой-то причине возмутилась, и они стали спорить о чем-то.
Хельга сказала, кто так четко может выговорить «Мордехай», тот может сам себе перевести их спор, но тогда собралась с силами Вальбурга и заговорила:
— Они не могут прийти к согласию, симпатично ли, что ты говоришь, тебе было малосимпатично стать солдатом. Панна Геня считает, тебе не положено так говорить, ты же все-таки стал солдатом, а пани Бася считает это симпатичным, ей такая позиция знакома, а пани Хеня говорит, пусть они тебя не спрашивают, если ждут, что ты как-то иначе ответишь, а не так, как можешь.
Хеня снова вспомнила о своей дате — двадцать втором июля:
— Она говорит, ты сказал, тебя многое занимало одновременно, а что же?
— Правда, совсем разные вещи. Если о войне говорить, так, собственно, вторжение союзников, оно еще только-только началось. Заварилось дело чуть южнее, даже юго-западнее моего берега, и все говорили, что они каждый день могут начать высадку и у нас.
— Что стал бы ты тогда делать?
— Об этом я думал, и ответ такой: наверное, то, что мне бы приказали.
— А если бы тебе ничего не приказали?
— Я и об этом думал: все идет очень быстро, того и гляди все разбегутся, обо мне могут позабыть. Тогда я отвел бы мать в подвал к Брунсам, он лучше нашего, а там бы уж мы посмотрели. Во всяком случае, здесь меня бы не было.
— Она говорит, тебе бы больше хотелось быть у англичан в плену?
— Вообще ни в каком не хотелось бы, мне всякий поверит.
— Она говорит, тебе, видно, в плену малосимпатично?
— Да.
— Но если уж плен, так лучше у англичан?
— Безусловно.
Панна Геня сочла мой ответ непозволительным; Бася нашла симпатичным, что я не пытался ловчить, а пани Хеня заявила, мнения той и другой ее не интересуют в эту минуту, она и ту и другую уже давно знает, но таких, как я, она не знает, во всяком случае, не знает, какие они бывают при подобных обстоятельствах и какими такие, как я, были у себя дома, она тоже не знает, но ее это интересует, и пусть я скажу, почему я бы хотел лучше быть у англичан.
Вальбурга держала меня в курсе дела, но Хельга в конце концов опять взяла перевод в свои руки.
— Неужели в Польше так плохо, что ты с такой горячностью говоришь: безусловно, ты лучше был бы у англичан?
— Разве я это с горячностью сказал? Przepraszam! Это только потому, что англичане не стали бы говорить, будто я что-то сделал в Люблине, если я в Люблине не был.
— Пани Хеня говорит, если ты в июле сорок четвертого сидел на своем берегу и глядел на юго-запад, высматривая второй фронт, так ты, значит, не был в Люблине, почему же ты боишься?