— А панна Геня говорит, ты что же, не веришь, что власти все выяснят?
— А пани Бася говорит, это же симпатично, что ты переживаешь, она бы тоже переживала.
Они все три запереживали и никак не могли прийти к согласию, это я услышал от Вальбурги, а от Хельги я услышал только слова Хени:
— Пусть лучше рассказывает, что его еще занимало. Вот вспоминаю, что меня в то время занимало, и очень мне любопытно, что ж этакого, как он, занимало.
Я охотно спросил бы, чем она тогда занималась, но они все были раздражены, а пани Хеня умела проявить такую настойчивость, что брала верх и над шумливой Басей и над язвительной Геней; что-то появилось в ней в последнее время от моей матери, вполне может случиться, что она швырнет в меня сименсовским ящиком, если мой вопрос придется ей не по вкусу. А потому лучше отвечу.
— Ну, сколько-то я занимался своим экзаменом. Это я помню, ведь пришла повестка, что в октябре он состоится, я еще подумал: если в Нормандии дело так пойдет, то в октябре они будут здесь, об экзаменах, пожалуй, никто и не вспомнит.
— Панна Геня говорит, ты, видимо, считал, что ни русские, ни поляки не способны помешать тебе сдавать экзамен?
— Поляки?
— Да, поляки.
— Скажи ей, да, и скажи еще, что я сразу же прошу извинить меня, но так оно и было: о поляках я в этой связи вообще не думал.
Хельга уже хотела было переводить, и я видел, что она не собирается осторожничать с моим ответом; но Вальбурга, надо думать, тоже это увидела, она внезапно сама взяла слово и говорила горячо и гораздо дольше, чем я, из чего я понял, что она не только переводить пытается, но и содействовать взаимопониманию.
Однако и в том и в другом у нее, видимо, опыта маловато, что можно было предположить и что видно было по результатам: все три миловидные польки помрачнели, став едва ли не безобразными, и мне даже кажется, что кое-какие их мысли я улавливал, и уже по одному этому почувствовал себя неуютно, и уже по одному этому Геня сослужила мне неоценимую службу, когда выпалила в меня словами:
— Зато теперь поляки думают о нем в определенной связи.
Вальбурга обладала талантом, которым я уже восхищался у господина Эугениуша: она безо всяких церемоний переводила, что говорилось, точно воспроизводя также интонацию и мимику говорившего.
Но и это было мне только на пользу: Геня, и Хеня, и Бася видели и слышали, что ответ при переводе не терял остроты. И никому не было нужды что-либо добавлять; Геня здорово меня одернула, ну, и хватит с него, с Марека, а Геню можно похвалить, и можно чуть расслабиться, и обнаружить, какая Геня остроумная.
Теперь можно было от души посмеяться, и еще раз посмеяться тут же, когда Геня, дав волю своему юмору, вышла из-за стеллажа, где наводила порядок, сделала перед Мареком книксен и, подражая его комичному акцепту, сказала:
— Przepraszam!
Обычно чувствуешь минуту, когда тебе следует включиться в такую игру; я правильно уловил эту минуту, пани Бася пожелала узнать, все ли я назвал, о чем думал тогда, в том почти уже где-то затерявшемся июле.
— Она говорит, все ли ты сказал — второй фронт, пробная работа для экзамена и бомба для Гитлера. Можно ли тебя спросить, говорит она, можно ли видеть в связи с тобой…
Тут вмешалась Вальбурга:
— Нет, не так, не имелось ли в связи с тобой, Марек, какой-либо девушки.
— Я же так и говорю, — рассердилась Хельга, но Вальбурга покачала головой.
Да, переводчицы.
— Да, — сказал я, и небо, которое в этот день мне явно благоволило, помогло мне подняться. Я предстал перед моими пятью миловидными дамами, чуть выдержал паузу, заставив их ждать, не без успеха повторил Генин реверанс и сказал:
— Przepraszam!
XXVIII
Я едва помню, какой выдалась та осень. Вторая. Вторая осень за кирпичной стеной. А с того июля, о котором я так удивительно рассказывал чужим женщинам, уже третья.
Она провалилась куда-то на дно моей памяти.
Прошлую я еще отчетливо помню — каждую струйку дождя, каждое растаявшее облачко, каждое полуоблетевшее дерево, все поникшие астры у искромсанных стен.
А ведь я прошел только одной дорогой — несколько шагов от ворот тюрьмы до подвала не в счет. Но, как видно, та дорога была особенная. Ее оказалось достаточно. Первой осени мне было достаточно на всю мою жизнь.
От второй сохранились лишь отрывочные воспоминания, и природа в них, в виде облаков и ветра, почти не присутствует.
Помнится только уныло-серый День поминовения, но я не уверен, что он был серым и за стенами тюрьмы. Не знаю, была ли та осень теплой или особенно дождливой, была ли она долгой или, может, рано сдала позиции зиме. Но из жизни ее не выбросишь, хотя из нее и было выброшено многое, к чему я привык.